За два месяца люди овладели оружием, получили сведения по тактике боя и некоторую политическую подготовку. Капитан Стунджайтис доходчиво объяснил принцип конспирации при создании групп.
– А чё таиться? Чужих брать не будем.
– Чужие не предают, предают толко свои, – отвечал проверенной истиной латыш. – Поэтому ни одна группа не должен знать о людях другой группы. Кто меншэ знает, болше молчит.
Стунджайтис был не такой уж букой, как показалось Игнату Тарбееву. Невысокий, плотный, молодой лицом и совершенно седой – седой до голубизны, до сияния, он не выходил из себя, даже когда злился. Море с детских лет приучило его к немногословности и собранности, а каторга завершила гранение характера – упрямого, скрытного.
До пятого года он служил на балтийских каботажных судах, был причастен к эсеровскому заговору и после провала его оказался в Нерчинске. Пожизненная каторга. Выяснилось, что предал их один из руководителей организации, и Стунджайтис с присущей ему категоричностью стал остерегаться своих бывших товарищей. На каторге держался особняком, не вступая в политические дискуссии, и всё свободное время просиживал над шахматной доской. Играл он сильно, но частенько проигрывал лысому эсдеку с печальными семитскими глазами. Эсдек был человеком деликатным, в душу Стунджайтису не лез, но раздражал его за игрой ручейком «ррреволюционных» фраз. Пешки он именовал крестьянами или пролетариатом, коней – казачьими сотнями, короля – нашим обожаемым монархом, ферзя – Государственной думой… И если партия была длинная, он успевал наговорить целые тома «начального марксизма». Стунджайтис молча терпел странную манеру партнёра, но перебороть отвращения к фразе так и не смог.
Когда Февральская революция освободила его от каторги, он решительно отказался от партийного эсеровского билета.
– Вы что, на убеждения в шахматы играли? – спросил его бывший товарищ по организации. – Видно, проигрались намного вперёд. Мы с вами незнакомы больше.
– Как, Карл Карлович, вы отказываетесь поддержать нашу меньшевистскую программу? – удивился партнер-эсдек. – А мне казалось, вы согласны со мной… Жаль, что теряю такого партнера.
– Ви со всеми играетэ, – успокоил его Стунджайтис, – ви и с революцией играетэ. Для меня игры не надо.
В Приленск беспартийный латыш прибыл заработать немного денег и уехать в родную Латвию, где его уже никто не ждал, кроме хмурого моря с большими валунами на берегу. Жил он тихо, работал сначала матросом, а потом Оффенгенген назначил его капитаном. Приленцам он нравился тем, что никогда не повышал голоса и даже в «матюгалку» не кричал, а говорил ровно, и его слышали. В политику не вмешивался. Приход к власти большевиков и свержение их принял равнодушно, будто его ничего больше не интересовало. Но после расстрела заключённых латыш переменился. Когда на пристань пришёл эсер из местных учителей с докладом о политике меньшевистско-эсеровского Временного Сибирского правительства, Стунджайтис в ответ на его фразу о торжестве справедливости вдруг, к удивлению всех, крикнул, что он не признает такой справедливости, которой в подручных ходит зло и смерть.
– Зачем вы против них? – спросил его потом Венька Седых, подгоняя в машине золотник. – Всё равно всё кончено…
– Всё типер толко начинается, – ответил латыш. – Партии, люды, властью проверышь. Дай власть, увидышь, чего стоит. Ви не знаитэ пропорции сил. Судьба ны здесь решается, а в России. Много ещё будэт борьбы.
– Ну а потом? – спросил Венька.
Стунджайтис оглянулся, хоть и знал, что в машинном больше никого нет, и, помолчав, сказал:
– Я думаю, как и ви, – Советы вернутся. И это будэт справедливо.
Этот ответ Венька намотал на ус. Так Стунджайтис был впоследствии включён в команду.
Он занимался с людьми добросовестно, но без особого энтузиазма. Команда побаивалась своего капитана, как побаиваются ученики серьёзного учителя, и даже Кешка Черт никогда не отваживался перечить ему.
Холодные моросные дожди с сильными свистящими в прибрежных тальниках ветрами застали пароход далеко от дома. Люди стали простуживаться. Грелись горячим крепким чаем, обсушивались у Игната в кочегарке.
Потом дожди сменились снегами, а они всё лазили и лазили по тайге, пока берега на речках не сомкнулись прозрачным льдом, таким чистым, что запоздалые утки-серухи принимали его за открытую воду и, как на лыжах, скользили лапами при посадке, судорожно взмахивая крыльями и не понимая, в чём дело.
Затем погода установилась солнечная, но ветреная, забереги на Лене всё ширились, и клочки снега белели обрывками зимнего ультиматума.
– Рано, рано ноне захолодало, – удивлялся Игнат Тарбеев, – так она, глядишь, и до сроку станет. Обче-то Лена – река точная, но и на старуху бывает проруха. Ей только дайся подкузьмить нашего брата…
Снега спускались с гор всё ниже и ниже и наконец за трое метельных суток наглухо сбинтовали землю. Вода в реке сделалась свинцовой. «Ермак» надрывался, молотя её широкими лопастями гребного колеса, а подавались вперёд туго. Шли теперь с рассвета дотемна, пока видели фарватер.