Больше Машарин ничего не слышал. Очнулся он на пароходе и только потом вспомнил, что мордатый и есть тот самый анархист, которого он ударил в подвале Чека.
Глава тринадцатая
Долгая болезнь Александра Дмитриевича измотала домашних. Больше всех досталось Кате. Вот уже два года, выбитая из колеи круговертью революции, она не знала, чем заняться, к чему приложить руки. Пока жили в Иркутске, время уходило на посещение подруг и бесконечные споры о будущем. Это тоже скучно, но всё же не так, как в этой дыре. Здесь исключались и те небольшие радости, которые выпадали в городе: не было ни катка с духовым оркестром, ни синематографа, ни щеголявших в форменках юнкеров и гимназистов. Оставались книги. В них писалось про красивую, томную, непохожую на настоящую жизнь, про страдания бледных девиц, не знающих кого из поклонников предпочесть. И эти книги тоже надоели Кате.
И теперь у неё появилось дело, забравшее её всю целиком, – выходить брата. Всю силу неистраченной, прибывавшей, как весенний паводок, любвеобильности она обрушила на него.
Она исхудала. В серых глазах поселилась пепельная покойность, предвестница той тихой мудрости, которая появляется у много пострадавших женщин.
По мере того как восстанавливались силы брата, оживала и она, но это оживление не было возвращением прежней стрекозьей лёгкости – жизнь входила в Катю предчувствием тяжёлых тревог и готовностью встретить их со спокойной твёрдостью.
– Два месяца валяться. Это долго, Катенька.
– Долго.
– Я замучил тебя.
– Вовсе нет.
– А что за окном?
– За окном зима, метель.
– А ещё?
– Ещё власть новая.
– Как новая?
– Лежи. Ничего особенного не случилось. В ноябре в Омске адмирал Колчак арестовал Директорию и объявил себя верховным правителем России. А так ничего не изменилось.
– Ах, вон что!
– Это хуже или лучше?
– Один чёрт. Только личная диктатура всегда страшный террор.
– А Черепахин радовался. Теперь, говорит, порядок будет.
– У него странные представления о порядке, Катюша. Я видел, как на фронте наводили порядок: расстреляли целую роту, чтобы другая поднялась и погибла на колючей проволоке… Этот адмирал командовал Черноморским флотом. За пятно на палубе он разжаловал капитана в мичманы… во имя порядка ни с чем не посчитается.
– А может, действительно прекратится эта дурацкая революция?
– Принеси мне газеты, – попросил он вместо ответа.
Газет в доме нашлось немного – Дмитрий Александрович не любил беспардонного газетного вранья и почитывал только «Биржевые ведомости», но они теперь не выходили, а в остальных читать было нечего – вести с фронтов противоречивы, грабежи и убийства стали привычными и никого не интересовали, а сообщения о новых торговых и промышленных фирмах зачастую оказывались обычными аферами. Александра же Дмитриевича интересовало буквально всё. Но читать долго он ещё не мог, и Кате пришлось отобрать газеты.
– Давай лучше разговаривать. Ты всегда молчишь и думаешь, а я думать молча не могу. Я только тогда умею думать, когда разговариваю, а так – одно что-нибудь крутится в голове, до конца никогда не додумывается. Я дура, да?
– Ну, зачем? Ты очень умная.
– А я себе кажусь дурой. Понимаю, что только и могу – выйти замуж, рожать детей, варить пельмени. Вот говорим с тобой иногда, а я половины не понимаю. И не стремлюсь понять… Хочу замуж. За хорошего человека. Я бы за тебя пошла. А ты на мне женился бы?
– Нет. Иметь такую сестру – счастье, а такую жену – трагедия. Я женюсь на принцессе Критской. Она будет красивая и глупая, как кукла.
– А ведь это у всех так, Саша, – неустроенность, безнадёжность… Вот ты всё мыслишь какими-то огромными категориями – революция, народ, война, настоящее и будущее, – а о себе не хочешь говорить. А я хочу, да не могу – не знаю о чём.
Александр Дмитриевич лежал на высоких подушках, худой и косматый, похожий на страдающего монаха, и очень серьёзно слушал Катю, не подсказывая, как обычно, недостающих ей слов и не округляя её мыслей.
Катя почувствовала, что он впервые принимает её не за сумасбродное дитя, а за равного себе человека, и торопилась высказать свою тревогу за будущую жизнь, в которую предстояло вступить и которая казалась ей конным базаром, устроенным в Божьем храме.
– Это от того, Катюша, что мы дурно воспитаны. Родились в роскоши, росли, как в аквариуме, и оказались нищими. Нет, не революции нас ограбила, революция только показала, что мы давно ограблены, и поэтому растерялись. Оказалось, что мы ни к чему не годны. Тебя это не может не пугать, ты чистая и открытая. Поэтому тебе и кажется всё конюшней.
– Ты говоришь так, будто тебе всё это уже чуждо.
– Ну, почему же? Я, так сказать, продукт своего класса. Но я работал, воевал. Я понял, что человек может быть счастливым, только если он трудится, творит что-то и не для себя, а для ближнего. Чтобы не жить в конюшне, надо наводить порядок самому, своими руками. Понять, что ты можешь!
Катя усмехнулась, задумалась и начала читать стихи, незнакомые Машарину: