Я подозвал такси и поехал на север, в сторону моста Хаура. Над городом вставало солнце. Между камнями мостовой пробивались редкие стебельки травы и сверкали рельсы трамваев. Торговля еще не развернулась. Только несколько мужчин бежали вдоль улицы, таща доверху нагруженные тележки. У края тротуара несколько типов с темными лицами мылись в сточной канаве. Они смывали мокроту, чистили языки с помощью стальной проволоки, наводили лоск, поливая себя грязной водой. Чуть поодаль дети копались в грудах наполовину сгоревшего мусора, отчего по воздуху носились клочки пепла. Под чахлыми кустиками испражнялись старушки, улицы постепенно заполнялись группами людей, вывалившихся из домов, поездов и трамваев. По мере того как солнце поднималось все выше, в Калькутте все сильнее пахло людьми. На улицах то тут, то там мне на глаза попадались храмы, тощие коровы, люди из секты саддху с нарисованными на лбу цветными каплями. Индия – ужас и вечность, слившиеся в призрачном поцелуе.
Такси остановилось на Арминиен-гейт, у берега реки. Центр «Единого мира» расположился в тени моста-автострады. Вдоль тротуара, прямо рядом с лотками бродячих торговцев, из полотна, натянутого на металлические стойки, был устроен навес. Под ним светлокожие европейцы открывали картонные ящики с лекарствами, двигали баки с питьевой водой, раскладывали упаковки продуктов. Центр занимал метров тридцать: тридцать метров еды, лечения, доброжелательности. Дальше тянулась нескончаемая очередь больных, увечных, истощенных людей.
Не привлекая к себе внимания, я устроился за кабинкой, где людям чистили уши, и стал ждать, любуясь трудом этих апостолов лучшего мира. Еще я смотрел, как бенгальцы идут на работу или навстречу своей несчастной судьбе. Может быть, они шли, чтобы перед очередным трудным днем принести в жертву богине Кали козу или чтобы омыться в жирных водах реки. От жары и запахов у меня разболелась голова.
Наконец, в девять часов появился он.
Он шел один, зажав в руке небольшой кожаный портфель. Я собрал все свои силы, чтобы встать и внимательно рассмотреть его. Пьер Дуано-Сенисье был высок и худ. Он носил светлые полотняные брюки и рубашку с коротким рукавом. Его заостренное лицо напоминало кусок кремня. Над высоким лбом с залысинами вились седые волосы, на губах застыла жесткая улыбка, ее подчеркивала резкая линия челюстей, туго обтянутых кожей. Вот он, Пьер Дуано. Пьер Сенисье. Похититель человеческих сердец.
Я инстинктивно сжал рукоять «Глока». Конкретного плана у меня не было, я хотел только понаблюдать за тем, что происходит. Двор чудес наполнялся новыми посетителями. Хорошенькие блондинки в ярких шортах, помогавшие медсестрам-индианкам, подавали компрессы и лекарства с выражением ангельского терпения. Прокаженные и женщины болезненного вида вереницей проходили мимо них, получая свою порцию еды и лекарства и кивая головой в знак благодарности.
В одиннадцать пятнадцать Пьер Дуано-Сенисье собрался уходить. Он закрыл свой портфель, одарил окружающих улыбкой и скрылся в толпе. Я последовал за ним, держась на приличном расстоянии. Он никак не мог заметить меня в этой людской гуще. Зато мне хорошо была видна его высокая фигура, маячившая в полусотне метров впереди меня. Так мы шли минут двадцать. Док, по-видимому, не опасался никаких преследований. Да и чего ему было бояться? В Калькутте его почитали как святого, все восхищались им, и окружавшая его толпа служила ему лучшей защитой.
Сенисье замедлил шаг. Мы пришли в квартал, выглядевший гораздо лучше других. Улицы здесь были широкие, а тротуары не такие грязные. Повернув на перекрестке, я увидел центр «Единого мира». Я пошел медленнее и отстал от Сенисье метров на двести.
К этому часу уже установилась изнуряющая жара. По моему лицу струился пот. Я пристроился в тени, рядом с семейством, жившим, судя по всему, прямо там, на тротуаре. Я сел поближе к ним и попросил чаю – этакий турист, желающий приобщиться к жизни бедняков.
Прошел еще час. Я следил за каждым движением Сенисье, вновь приступившего к исполнению роли благотворителя. У меня дух захватывало при виде этого человека, совершившего столько преступлений, а теперь изображавшего доброго самаритянина. Теперь я в полной мере ощутил двойственность его натуры. Я понял, что каждое мгновение своей жизни – и когда погружал руки в трепещущие внутренности своей жертвы, и когда облегчал страдания прокаженной – он был самим собой. И всегда вступал в борьбу с безумием тела, болезни, плоти.
На сей раз я применил другую тактику. Дождавшись, когда Сенисье уйдет, я подошел и разговорился с несколькими европейками, игравшими здесь в сестер милосердия. Через полчаса я уже знал, что семья Дуано живет в огромном особняке под названием «Мраморный дворец», переданном доктору одним богатым брахманом. Дуано собирался открыть там диспансер.