Итак, в конце августа 40‑го я пришел к Марет в гости, в ее квартиру на улице Эрбе. Она прибрала отцовскую комнатку и сварила кофе. Мы уселись на диван возле низкого столика. Разумеется, у меня были при себе ликер и грешные помыслы. Хотя что значит грех?.. Во всяком случае, Марет позволила всему случиться. Престранным, кстати, образом — с наслаждением и страданием. Как и всегда в дальнейшем. Вначале будто уступая мне, во всяком случае прохладно, а потом внезапно вспыхивая — жарко, горячо, восторженно. Пока не становилась вдруг сломленной, пристыженной и до невозможности печальной. А потом, понемногу, уже не грустной, а грустно–грустно–радостной, и затем грустно–радостной. Словно в промежутке побеседовала с Господом и получила от него прощение за миг счастья. До конца в этом я ее никогда не понимал. А вот что вскоре заметил, так это то, что она позволяла мне заходить в свою комнату, сидеть в кресле, снимать книги с полки, но на свой спальный диван с оранжевым покрывалом и множеством подушечек не приглашала. Наши соития происходили на диване в отцовской комнате. В свою собственную постель она меня пустила лишь после того, как мы с ней зарегистрировались. И в загс мы сходили во вторую неделю войны, в первые дни июля… Причем…»
Но тут я хочу вклиниться в текст Улло: помню, это было весной восемьдесят шестого года, когда он мне об этом поведал. Из моих заметок явствует, что 19 июня. И я помню: он сказал «причем» и вдруг замолчал. Встал, подошел к открытому балкону, маленькому такому, из желтых кирпичей (где–то я назвал этот балкон на уровне щипцовых крыш старого города своей летучей кирпичной лодкой), — Улло вышел на этот балкон и стоял там спиной к комнате, пока я к нему не подошел и не спросил:
«Причем?..»
И он ответил, по–прежнему стоя ко мне спиной, словно бросая свой ответ в воздух, на гребни блекло–красных, закоптелых, загаженных чайками крыш:
«Причем за три дня до этого я снова — с пятью розами в руке — ходил свататься к Лии. И снова получил отказ…»
И я, не зная, как к этому отнестись, ответил дешевым каламбуром:
«Значит, твоя неверность — или твоя готовность к неверности — проистекала исключительно из верности?.. Но кажется, это так и бывает…»
Улло не стал утруждать себя ответом. Он помолчал секунд десять и продолжил:
«И я женился. Все очень просто. Не помню, когда ты познакомился с Марет. Во всяком случае, давным–давно. Но чтобы когда–нибудь заходил к нам на Эрбе, этого я сказать не могу».
Я оправдывался: «Кто ж в медовый месяц приглашает в гости. Но чуть позднее я у вас бывал. Уже при немцах. Когда тебя посадили. Когда выпустили, я к вам пришел, и ты нам выкладывал свои тюремные приключения. И все–таки, Улло, расскажи мне снова, как тебя арестовали первый раз. Я помню, что второй раз ты попал в тюрьму при немцах в связи с какой–то филателистской аферой, так ведь? А первый раз? Небось в связи с твоей службой у Барбаруса? Или как? И что за жизнь в то время была на Батарейной?..»
23
Помню, Улло говорил об этом во время сеанса в июне 1986‑го даже с удовольствием, хотя вначале из него слова было не вытащить. И я кое–что записал из его рассказа. Сейчас тетрадка раскрыта передо мной как раз на том месте. Но конечно, заметки эти, как я теперь, приступив к делу, с досадой понимаю, могли быть в десять раз, в сто раз подробнее.
В тот раз на улице Эрбе, и в следующие два раза, и, наконец, при последнем разговоре на эту тему, в 1986‑м, Улло говорил примерно следующее.
В начале августа 1941‑го, когда убедился, что Барбарус в Таллинн больше не вернется, он решил заболеть. Поскольку справка о работе в Президиуме Верховного Совета уже не защищала от призыва в Красную армию парней его года рождения. Но insufficientia valvulae mitralis4, по которой Улло забраковали эстонские вооруженные силы, по–прежнему была налицо. И этот диагноз, поставленный в свое время с вопросительным знаком, при умелой подаче можно было использовать против призыва в Красную армию, хотя бы в виде отсрочки. Тем более что летом 1941‑го в тогдашней морской больнице, находящейся прямо в парке Кадриорг, в нескольких сотнях метров к северо–западу от так называемого здания Администрации, среди русских работали эстонские врачи.