— Ну, Герасим, приобщил же ты меня сегодня к древнему искусству! Приеду в деревню — деду с бабкой популярную лекцию прочитаю.
— Полно, Мартын. Из всех-то искусств самое нужное, но и самое трудное — искусство просто жить да радоваться жизни. Радоваться, как чуду, чувствуя себя должником даже за самые тусклые и малоприметные отсветы ее. И еще, я думаю, — вести с собой вечную тяжбу за Россию, проверяя себя и себе противореча, на каждое «да» искать «нет». Это честнее, чем догматическое утверждение России чаемой — прекрасной мечты, которой, может быть, не соответствует никакая реальность. Ведь Россия нам не любовница, а законная жена. Помнишь, как Садко отказался от прелестей подводных красавиц и выбрал «рябую девку», живую женщину, Альдонсу?..
Мартын не ответил.
— Э, милый! О чем задумался?
Поняв, что сбил, нарушил ход мыслей Герасима, Мартын смутился:
— Да знаешь, вспомнил одного пилота из нашей эскадрильи. Засиделся он на должности замкомэска до самой пенсии, а тут еще мы из училища прикатили — перспективные летчики с высшим образованием. И вот при всеобщем-то внимании взъелся на нас замкомэск Шанаев — настоящая лошадь Пржевальского!..
Герасим рассмеялся:
— Мартын, а поконкретней-то можешь?
— Так вот и конкретно. Подумалось мне: послушал бы твоих речей Шанаев — об искусстве жить, проверяя себя да себе противореча…
Герасим как-то с грустью посмотрел на Мартына:
— Понимаю… Ребята — грудь-печенка наперед, морда козырем берет — попадались и в моей жизни. Свою полную бездуховность, антигражданственность они легко компенсируют демагогией, которая, увы, неистощима. А в искусстве-то она во все времена изощрялась особенно настойчиво. Не случайно при царе-горохе самые чтимые, самые древние и редкие иконы переписывались иногда рукой грубого ремесленника. Фрески замазывались штукатуркой или счищались со стены, чтобы уступить место ужасающей мазне. В Москве были срыты Красные ворота, Сухарева башня, снесли Петровский охотничий домик, что стоял чуть в стороне от Ленинградского проспекта. В Соловецком монастыре, который Горький называл «постройкой сказочных богатырей», соскребли со стен фрески допетровских времен, а коллекцию икон пустили вместо крышек для пищевых баков.
— Но, Герасим, были ведь, очевидно, люди, которые отстояли и Рублева, и Сергия Радонежского.
— Были, конечно. Самозабвенно отстояли тот же храм Василия Блаженного. Да мало ли… Те люди не боялись ставить тревожные вопросы там, где иные бездумно обходились лишь восклицательным знаком.
— А ты сам, какой бы ты поставил знак: вопросительный или восклицательный? — спросил вдруг Мартын.
— Спрашиваешь о знаках препинания… — раздумчиво сказал он. — Из всех знаков я предпочитаю многоточие… Да, капитан, я сомневаюсь в жизни, сомневаюсь в искусстве, это несогласие во мне изначально и — навечно.
Вот нашу деревню населяют два старинных рода — Степановы и Палубневы. Степановы — крепкие люди, накопители, охранители нажитого и приобретенного. А Палубневы — бунтари, мечтатели, вечные искатели правды. Но и те и другие нужны истории. Это две стороны единого процесса; невозможно разрушение, если не было уже построенного, как невозможно строительство нового без разрушения отжившего. Только вот, понимаешь… Как бы тебе объяснить-то… Словом, нет у меня сил бороться, но нет сил и примириться со своим несогласием. А коль так — надо уйти. Уйти, как ушел град Китеж, — не сразившись, но и не смирясь, не отдав на поругание своих святынь…
Вечером в общежитие к Мартыну позвонила Тина:
— Товарищ капитан, куда же вы удрали от меня?
— Прости, Тина. Герасим увел. Интересный человек…
— Да-да, конечно, — перебила Тина. — Вам со всеми интересно, кроме меня. Ну уж ладно, прощаю. Тогда до субботы. По случаю солидарности всех трудящихся и нетрудящихся женщин жду вечером у себя дома…
Март расцвел в окнах. Март — это особое окопное время года, время яркого света, воробьиного щебета, раскачивания веток и первой весенней синевы… На сырых дорожках отчетливо печатались чванливо фигурные следы вороньих и галочьих лапок. У самой стены, в углу, таял запыленный, насквозь ноздреватый сугроб. Солнце светило прямо на него, и снег исчезал на глазах, пуская чуть заметный дрожащий парок.
Весь день просидев за конспектами, когда на город опустились сумерки, Мартын направился к Тине.
Пронский и Герасим уже помогали хозяйке накрывать праздничный стол. Тина легко ходила с подносом в руках — каблучки постукивали как-то особенно, точно играя, сияющая белизна крахмала плотно облегала тесным фартучком ее тугую грудь. Она чувствовала силу своего обаяния, и мужчины щедро расточали ей комплименты. Царило приподнятое настроение.
Уже закончили приготовление стола, несколько раз Герасим уже предложил приступить к «трапезе», но Тина медлила:
— Подождем, подождем немного…
И когда терпение Герасима совсем лопнуло, когда бесцеремонно он пристроился было к тарелке с грибами, раздался звонок. Двери в прихожей распахнулись. Мартын следом за Тиной вышел навстречу гостям и замер — перед ним стояли Сеничкин и Катя Золотова.