Скоро Она узнала, что у каждой ноты есть свое название и что если нота черная, то «это вовсе не означает, что и клавиша должна быть черной», — так говорила учительница музыки, приходившая к ним домой. Они занимались два раза в неделю по утрам, когда отец был на работе, матушка в магазине, а бабушка водила брата к скорняку, чтобы тот научился выделывать шкуры: «Руки-то, слава Богу, есть, значит, и деньги будут!» Они занимались с упоеньем, пока отец не приходил на свой полуденный сон и, перекусив, заваливался на кровать в стоптанных башмаках прямо на покрывало, тогда звуки замирали, повисая в воздухе… Учительница тихо собирая ноты, задавала задание и, проскользнув в коридор, уходила, беззвучно прикрывая за собой дверь, а Она с нетерпеньем ждала следующего урока: Ей хотелось, чтобы время навсегда застыло в тот момент, когда приходила эта молодая женщина, словно затянутая в тугой корсет, так ровно она держала спину, будто сама была одна из тонких струн пианино…
Во вторник отец пришел раньше обычного: матушка была в магазине, а бабушка с братом вышли незадолго до его прихода. Постучавшись, он поздоровался, велел Ей не прерывать разучивать гамму и отозвал учительницу: «Время заплатить вам», и они ушли, оставив Ее наедине с разучиваемыми нотами. Вскоре из-за двери Она услышала знакомую
По субботам они с матушкой ходили на рынок: покупали овощи и деревенский сыр; прилавки ломились от изобилия фруктов и всевозможных сладостей, над которыми кружились осы, каждая виноградина отливала на солнце медовым цветом, торговцы наперебой зазывали к своему товару низкими ценами и грубой лестью; шли домой через Старый Квартал, где на одном и том же месте, под стеной богадельни стояла нищенка: сколько лет существовал этот мир, столько лет она стояла там, шамкая щербатым ртом, просила милостыню, а потом, присев на корточки, мочилась прямо на решетку сточной канвы, возвращалась на свое место и продолжала трясти сухими ветками рук, шаря жадными глазами по прохожим, выискивая важного господина, который «подаст на пропитание», бежала в винную лавку, высыпала на липкий прилавок горсть монет, собранных за день, где ей наливали стакан вина и, подзаправившись, возвращалась, гоняя других попрошаек, уже занявших ее «рыбное» место, и те разбегались, как курицы, а некоторые, построптивее, норовили отогнать ее трухлявыми клюками, но она не сдавалась, издавая шипящие звуки, выкатывала глаза и царапалась как дикая кошка: «Убирайтесь прочь, подлые твари, это мое место, я стою здесь сто лет!»…
В эту субботу матушка подала ей больше обычного, но глаза старухи не засветились как всегда в предвкушении теплого вина. Аккуратно спрятав деньги в лохмотья, она поманила ее пальцем и, вцепившись в подол платья, прошипела: «Красные маки во сне — плохой признак»; и обеспокоенная матушка повела Ее к гадалке на окраину города, в квартал Кривых Крыш.
Люди обходили стороной это забытое Богом место: слишком мрачными там были накренившиеся дома и неприлично вызывающими красные окна проституток, которые, не стыдясь, зазывали мужчин, маня потрепанными прелестями.
Там, в душной комнате, где на стенах висели иконы, и бесконечной струйкой дымился ладан, в полумраке сидела старая гадалка. От нее разило мочой, а кривые зубы напоминали осколки древней посуды; белый козленок был единственным живым существом, которое знало, чем дышит его хозяйка, что ест и когда ложится спать (ложится ли вообще?)… Она медленно гладила его шершавыми пальцами, и из-под тяжелых век мерцали уставшие глаза, повидавшие на своем долгом веку все, что простой человек не смог бы повидать и за три жизни, и «даже наперед знала наши имена!», и от этих рук, запаха и скрипа козлиной шерсти по телу бежали мурашки…