«Клянусь! – клялся он как-то в одной компании, – ни смородинный лист, ни мята мне и даром не нужны». Дерзко думать, что чай можно усовершенствовать. Это законченное произведение природы. Притом, чай и мята – разнонаправленны. Чай яснит, немного возбуждая. Мята – напротив – успокаивает, сводя действие чая к нулю. Это – как пить водку, растворяя в ней какой-нибудь «опохмелин». Однажды, впервые попав в Среднюю Азию, он с первого глотка влюбился в чай зеленый. Не всякий зеленый, а тот, что подавали в богатых домах. В «хижинах» подавали чай попроще, не такой вкусный и, главное, без того небольшого хмелька, не для всех местных, может быть, и заметного. На Востоке много видов кайфа. И все местные, так или иначе, всегда, постоянно под кайфом. Немного. Или все это ступени одного и того же? Что-то ведь вкладывают в это, когда говорят: «Чай – не водка, много не выпьешь». Да мало ли, что говорят. Он по опыту знал, что есть, есть оно, есть это родство, есть оно, есть! Те люди в серых пижамах, а их не обманешь, неслучайно заменили отнятое одно полузапрещенным другим. Одно – пшеничное и виноградное, другим – с чайного куста. Но одно проходит через сложные процессы брожения, перегонки и очистки, другое, просто попав в кипяток, уже дает готовый продукт. Но важно, что и первое и второе – растительного мира. Все, так или иначе, больше или меньше – расширяют сознание. А оно же инертное, никакое. В лежку лежит, если не подстегнуть. Шиллер для возбуждения творческих сил нюхал гнилые яблоки, у Леонида Андреева самовар всю ночь со стола не сходил, когда писал. А когда не писал – пил водку с городовым, порой заливая ее даже в его, городового, винтовку, в самое, так сказать, дуло царизма.
Что же теперь? Куда плыть? Что и чем заменять?..
В производственном отделе
…Когда я, красивый и двадцатидвухлетний, начинал в производственном отделе Завода счетно-аналитических машин, п/я В-2230, антисоветскую пропаганду, – как это у нас в шутку называлось, – то сидевшая за мной татарочка Валя Галямина всегда говорила:
– Ты-то здесь при чем? У тебя же никто не пострадал.
– А при том. Все вот вашего благополучия родители вполне могли побывать ТАМ. И неизвестно, вернулись бы?.. И неизвестно, успели бы народить вас? Может быть, ты, здоровая и красивая, родилась бы не в 1940-м, а году так в 1956-м. От больного физически и надломленного психически человека. И была бы ты сейчас такая, что на тебе и глаз-то не остановился бы. От самого рождения желтая, морщинистая кожа лица, рук и всего остального, потухшие, без твоих звезд, глаза. И все-таки, пока сидишь, еще куда ни шло, но как встанешь и пойдешь – просто караул! Походка, как у уточки, вперевалку, да еще правую ногу подтягиваешь… И как тогда? А я бы сидел и говорил: «Тебе-то что? У тебя же никто не пострадал». А ты не могла бы мне даже ответить. Потому что вечно в страхе, каждое слово пропускаешь сквозь мелкое ситечко.
Делая акцент на женских прелестях, я предполагал, что действую разумно, что это ее зацепит.
– Заливай другим, – играя глазами, совершенно спокойно сказала она, – ты лучше скажи, как вы, евреи, фаршированную рыбу делаете?
Вряд ли она была безразлична к вариантам своей внешности. Так ведь все, что я говорю, не всерьез. Но можно ли надежно укрыться от всех, прежде нас бывших, страданий? Или рано или поздно они затронут ленивое сердце и высекут в нем искру сострадания? Ну и что в том, что открылось мне ее равнодушие? Разве она стала меньше мне нравиться? Да еще и равнодушие ли то было, а не все тот же уверенный в себе страх? Чуть ослабленный, конечно, временем и выступающий теперь под именем опаски и даже простой осторожности?
Но она верно сказала, что у меня никто не пострадал. Маму, правда, за связь с «троцкистом» могли «затаскать». Но следователь, ее однокорытник по железнодорожному техникуму, земляк и давний поклонник, дело замял. Имел ли он ввиду вдаль идущие варианты «благодарности», или действовал вполне бескорыстно – об этом теперь не у кого спросить. Но мое сыновнее чувство больше склоняется ко второй возможности. Он знал, что мама замужем и, «закрывая дело», сказал ей на прощание:
– Учти, брак разрушать не буду (гуманность людоеда, потому что мог бы все, а проще другого – сжечь и развеять любой брак), не буду, хотя и мог бы… Да, мог бы! Но глаз не спущу! (Ой, мамочка! Лучше что хошь порушь, только глаза-то свои бесстыжие отведи…) Я, Андревна, вот что тебе скажу: я – подожду!