При этом зрелище я испустила ужасный крик и упала без чувств, такая же мертвая на вид, как и та, которую убили.
13
Придя в чувство, я поняла, что нахожусь в подземелье. Граф, привлеченный моим криком и шумом падения, без сомнения, нашел меня в лаборатории и, пользуясь моим обмороком, продолжавшимся несколько часов, перенес в подземелье. Подле меня на камне стояла лампа, стакан и лежало письмо. Стакан содержал яд, что касается письма, то я вам перескажу его.
— Неужели вы не решаетесь показать его и доверяете мне только наполовину?
— Я сожгла его, — отвечала мне Полина, — но будьте спокойны: я не забыла ни одного слова.
"Полина, вы все видели, все слышали, мне нечего более открывать вам, вы знаете, кто я, или лучше, что я.
Если бы тайна, похищенная вами, принадлежала мне одному, если бы одна только моя жизнь зависела от нее, я охотно подвергнул бы ее опасности, чем позволил бы упасть одному волосу с вашей головы. Клянусь вам, Полина!
Но невольная неосторожность, знак ужаса, исторгнутый у вас воспоминанием, слово, произнесенное во сне, могут привести к эшафоту не только меня, но еще двух других людей. Ваша смерть обеспечивает три жизни. Итак, надобно, чтобы вы умерли.
С минуту я хотел убить вас во время вашего обморока, но у меня не хватило для этого сил, потому что вы — единственная женщина, которую я любил, Полина. Если бы вы последовали моему совету, повиновались моему приказанию, вы были бы теперь подле своей матери. Вы приехали против моей воли; итак, припишите все это судьбе вашей.
Вы придете в себя в подземелье, куда никто не входил вот уже двадцать лет и куда, может быть, никто не войдет еще столько же времени. Не надейтесь на помощь, потому что все бесполезно. Вы найдете яд подле этого письма. Вот все, что я могу сделать для вас: предложить вам скорую и спокойную смерть вместо мучения медленного и ужасного. Во всяком случае, что бы вы ни предприняли, с этого часа вы умерли.
Никто не видел вас, никто вас не знает. Женщина, убитая мною, чтобы восстановить согласие между Генрихом и Максом, будет погребена в Париже в гробнице вашей семьи, и ваша мать будет плакать над нею, думая, что она плачет над своей дочерью.
Прощайте, Полина! Я не прошу у вас ни забвения, ни милосердия. Давно уже я проклят, и ваше прощение не спасет меня".
— Это ужасно! — воскликнул я. — О, Боже мой! Боже мой! Сколько Вы страдали!
— Да! Теперь все, о чем остается рассказать вам — это одно только мучение. Итак…
— Неважно, — закричал я, прерывая ее, — неважно, рассказывайте!
— Я прочла это письмо два или три раза — и не могла убедить себя в его реальности. Есть вещи, против которых разум возмущается, имеешь их перед собою, под рукой, перед глазами, смотришь на них, дотрагиваешься — и не веришь. Я подошла в молчании к решетке, она была заперта; я обошла вокруг своей темницы, ударяя в ее влажные стены кулаком; потом села в углу своей тюрьмы. Я была крепко заперта, при свете лампы я хорошо видела яд и письмо, однако еще сомневалась. Я говорила, как говорят иногда во сне: я сплю, я хочу пробудиться.
Я оставалась неподвижно сидящей до той самой минуты, когда лампа начала шипеть. Тогда страшная мысль, не приходившая до тех пор мне в голову, вдруг поразила меня: лампа скоро погаснет. Я вскрикнула от ужаса и бросилась к ней: масло почти все выгорело. Темнота принесла мне первую весть о смерти.
О, чего бы я не дала за масло для этой лампы! Если бы могла разжечь ее своей кровью, я зубами вскрыла бы себе вену. Она все шипела, свет все слабел и круг темноты, которую она удалила, блистая во всей своей силе, приближался постепенно ко мне. Я была подле нее на коленях, сложивши руки, я не думала молиться Богу, я молилась ей. Наконец, она начала бороться с темнотой, как и сама я боролась со смертью. Может быть, я одушевила ее собственными чувствами, но мне казалось, что она сильно привязалась к жизни и страшилась потерять огонь, который составлял ее душу. Вскоре наступили для нее последние минуты жизни со всеми их изменениями: она заблистала под конец, — так к умирающему иногда возвращаются силы. Она освещала большее пространство, чем раньше, как иногда воспаленный разум видит далее пределов, назначенных для зрения человеческого. Потом наступило совершенное изнеможение; пламя дрожало, подобно последней улыбке на устах умирающего, наконец, погасло, унося с собой свет, — половину жизни.
Я упала в угол своей темницы. С этой минуты я не сомневалась более, потому что — странная вещь — с тех пор, как перестала видеть письмо и яд, я уверилась, что они были.
Когда было светло, я не обращала никакого внимания на безмолвие, но с тех пор, как погасла лампа, оно налегло на мое сердце всей тяжестью тьмы. Впрочем, в нем было что-то, такое могильное и глубокое, что… я бы закричала, если бы надеялась быть услышанною. О! Это было одно из тех безмолвий, которое таится на камнях гробниц в ожидании вечности.