Нет, советское общество в послевоенную эпоху не произвело «среднего класса». Просто героическая эра с концом Большого террора и Победой в войне близилась к концу, основы советской идентичности утвердились, а политико–эстетический проект сталинизма, ее производивший и легитимировавший, сохранился. Для того чтобы быть эффективными, стратегии репрезентации власти должны меняться. Производство социализма в соцреализме интенсифицируется – прекрасное уже становится «нашей жизнью», «зримые черты коммунизма» уже обнаруживаются повсюду. Все это требует узнавания – изгнанная в дверь дереализованная жизнь возвращается в окно мелодрамы. Если и была здесь «сделка», то это скорее была «эстетическая сделка» между соцреализмом и мелодрамой. Последняя «обещала» сохранение героики и кое-как (судя даже по рассмотренным примерам) «держала слово». Но лишь до тех пор, пока жив был вождь, дававший этому проекту высшую легитимность.
С первыми проблесками оттепели мелодрама властно входит на советский экран. Она еще вполне уважительна к герою, пытаясь уместиться с ним на одной площадке, хотя и заявляет о своих правах (в «Большой семье» и в особенности в «Возвращении Василия Бортникова»). Но скоро настоящим потоком затопляет советский экран: по сути, кино о современности эпохи оттепели – мелодрама по преимуществу – от переходных «Испытания верности» Ивана Пырьева (1954), «Урока жизни» Юлия Райзмана (1955), «Неоконченной повести» Фридриха Эрмлера (1955) до собственно оттепельных «Дела Румянцева» Иосифа Хейфица (1956), «Чужой родни» Михаила Швейцера (1956), «Весны на Заречной улице» Марлена Хуциева (1956), «Высоты» Александра Зархи (1957), «Чистого неба» Григория Чухрая (1961). К концу оттепельной эпохи мелодрама настолько уверенно доминировала в советском кино, что дозрела до программного отказа от героя в «Заставе Ильича» (1964) и «Июльском дожде» (1967) Хуциева. В советском искусстве наступило «безгеройное время» (Майя Туровская). Очень «строгие юноши» (и девушки) с неотвратимостью погрузились в мелодраму.
Отстроенные в соцреализме «социалистические производительные силы» вступают в «социалистические производственные отношения», но только сами модели этих «отношений» берутся у мелодрамы. Мелодрама – это насмешка истории над героикой. Героические эпохи брутальны и смертельно опасны, но, основанные на насилии, они быстротечны. Мелодрама обращается с героикой в соответствии с героической эстетикой («большая сделка»!): она делает ее «будничной», морально оправданной, она «разливает» ее в повседневности и делает повсеместной. Она только делает героя безопасным. Мелодрама – это героизм с человеческим лицом. В ней история утверждает победу над зарвавшимся героем. Отмененная и дереализованная соцреализмом жизнь торжествует в мелодраме, этом аварийном выходе из «социализма» в реальность.
Часть третья ПРОИЗВОДСТВО: ПРОДУКТ И СБЫТ
6
ПОТРЕБЛЕНИЕ ПРОИЗВОДСТВА: ДИСКУРСИВНЫЕ СТРАТЕГИИ ПОТРЕБЛЕНИЯ «ФАКТОВ РОСТА»
Звучит парадоксально, но субъект означающего – это ретроактивный эффект несостоятельности его собственной репрезентации; вот почему невозможность репрезентации является единственной возможностью представить этот субъект адекватно.
Рассуждая в «Рождении клиники» о трансформации медицинского языка и взгляда, Фуко писал о своеобразном «медицинском эзотеризме», о «великом мифе чистого Взгляда, который стал бы чистым Языком: глаза, который бы заговорил»
[689]. Это заставляет задуматься о другом великом мифе, о мифе чистого Языка: языка, который бы увидел. Рассматривая дискурсивные стратегии презентации «социалистического строительства», будем, однако, помнить, что Взгляд и Язык, являясь ключевыми концептуальными оппозициями в современной критической теории [690], сходны в том, что касается механизмов референции, точно сформулированных Жижеком: «Обычный язык является своим собственным метаязыком. Он самореферентен. […] Языка без объекта не существует. Даже когда кажется, что язык погружен в самореферентное движение, что он говорит только о себе, все равно существует объективный, несигнифицирующий «референт» этого движения» [691].