Оборотной стороной этой «долговечности» является стремление к сокрытию искусственности мира на Выставке (нечто подобное имело место в Московском метро с освещением и нарисованным на потолке «небом»
[873]). Такова «диалектика внешнего и внутреннего» в павильоне Грузии: «Стены украшены рельефными розетками с прорезями и прокладками зеркального стекла. В них отражается синева неба. Стена поэтому кажется сквозной, просвечивающей. В своем декоративном выражении это только тонкая пленка, отделяющая внешнее пространство от внутреннего» [874]. Другого критика приводит в восторг «похожесть» и «реалистичность» увиденного на перестроенной Выставке 1954 года: «На обширной территории, обогащенной зелеными насаждениями, удалось построить живописный ансамбль, вызывающий у посетителя ощущение, близкое к тому, которое создается при осмотре сельскохозяйственного производства в обычных условиях сельской местности» [875]. Ему вторит профессор архитектуры: «Огромный интерес представляет альпинарий, расположенный в колхозном парке. Искусственная возвышенность с каменистыми осыпями, водопадами и горным озерком составляет основу для экспозиции альпийской растительности. Создается полная иллюзия высокогорной поляны. Это ощущение усиливается еще и тем, что при круговом осмотре альпинария почти не видно сооружений выставки» [876].«Выставочный дискурс» оказывается идеальным для оформления советской мегаломании. Так, директор ВСХВ акад. Цицин говорил о том, что отличие Выставки 1954 года состоит в том, что на ней «представлены не только отдельные передовики – новаторы сельскохозяйственного производства, как это имело место на предыдущих Всесоюзных сельскохозяйственных выставках. Теперь на выставке развернут широкий показ производственных показателей
Можно заключить, что выставочное пространство – прежде всего пространство художественное. При этом акцент делается на снятии искусственности Выставки через подчеркивание ее «реалистичности», «миметичности», «натуральности» и т. д. Иными словами, на сращении «искусства и жизни» на ВСХВ. В этом можно увидеть метафору советской идентичности: «срастаясь» с увиденным здесь, человек «срастается» с самой жизнью, уже как бы уравненной с Выставкой. Наиболее ясно эта риторика сращения реализует себя в дискурсе «синтеза искусств», происшедшего на Выставке
[878].Поначалу искусству предписывалась скорее репрезентативно–инструментальная функция: «Этот материал обязательно требовал определенной художественной обработки, для того чтобы «читаться» зрителем, так как взятые в «первобытном» виде сотни тысяч снимков своим утомительным однообразием способны были совершенно парализовать восприятие». Тут, впрочем, оказывалось, что сами «документальные снимки» не в состоянии выполнить возложенных на них задач по перегонке реальности в «социализм»: «Бесконечные просторы колхозных полей, миллионы центнеров свеклы, хлеба, мяса и т. д. нужно было показать в образах, доступных непосредственному восприятию. Голый и протокольно точный язык цифр нужно было параллельно с его формально декоративной обработкой наполнить определенным чувственным содержанием, превратить в художественные диаграммы, схемы и т. д. Нужно было создать экспонаты, дополняющие и развивающие основное, логическое, деловое содержание выставки». Выяснялось, таким образом, что «цифры центнеров» как продукт «непосредственного восприятия» не обладают «чувственным содержанием», каковое рождалось лишь в результате «дополнения и развития» цифр. Так что оказывалось, что задача искусства вовсе не «оформительская», но что именно оно и порождает искомое «содержание», более того, оно-то и делает его более реальным (более «натуральным»), чем сама реальность: «Никакой «натуральный» экспонат, никакая цифра, карта или диаграмма не обладают такой силой обобщения, какой обладают произведения искусства»
[879]. И сила эта – в «целостности».