Ольга Лепешинская прошла путь от фельдшерицы до академика медицины – закончила она фельдшерские курсы, а потом с огромными перерывами, так, кажется, нигде до конца не доучившись и мешая «естественные науки» с «политической работой», провела годы в Петербурге и Лозанне. Ее последней должностью был пост заведующей Цитологической лабораторией, а затем – директора Морфологического института Академии медицинских наук СССР. Но – не место красит человека: старые большевики Лепешинские вообще не сделали политической карьеры после революции. Ольга Борисовна провела долгие годы в своей сказочной лаборатории.
Известность же ей принесли поистине фантастические идеи о возникновении жизни и существовании некоего «живого вещества». Всерьез эти идеи в 30–е годы не рассматривались и вызывали снисходительные усмешки, пока они не оказались востребованными после войны – во время «перелома» на «биологическом фронте». Особое внимание к ним стал проявлять Лысенко. Лепешинская удостоилась высоких наград и почестей, стала академиком, лауреатом Сталинской премии, депутатом Верховного Совета СССР, была награждена орденом Ленина. Началось «триумфальное шествие» теории «живого вещества». Идеи Лепешинской занятны прежде всего как некий культурный феномен: как произошел переход от «революционной романтики» Горького к поистине средневековой схоластике в сталинскую эпоху?
Несомненно, мы имеем дело с феноменом эстетическим. Все и началось с литературы: свою ставшую знаменитой книгу «Происхождение клеток из живого вещества и роль живого вещества в организме»
[258], вышедшую с предисловием Лысенко, Лепешинская начала с ссылки на… Дмитрия Писарева, которого (не преминула она напомнить) высоко ценил Ленин и даже хранил его карточку в своем альбоме рядом с карточками Герцена и Чернышевского. Писарев горячо воспринял идеи Дарвина и вообще материалистические идеи в биологии. Так, полагала Лепешинская, восстанавливалась связь с «передовой революционной мыслью России», так продолжилась славная традиция.Ссылки на Дарвина, впрочем, здесь лишь дань этой «славной традиции»: то направление в биологии, к которому принадлежала Лепешинская и которое возглавлял Лысенко, было скорее ламаркистским, чем дарвинистским. В ламаркизме слышалась (на «диаматовском» сленге) критика дарвинистского «метафизического материализма»
[259]. Возрождение ламаркизма активно шло в 20–е годы, и дискуссии о нем велись в таких неспециальных, но, скорее, политико–идеологических изданиях, как «Под знаменем марксизма» и «Вестник Коммунистической академии». Одна из таких бурных дискуссий по докладу Е. Смирнова «Новые данные о наследственном влиянии среды и современный ламаркизм» развернулась в Комакадемии. Доклад завершался однозначным признанием ламаркизма: «Современная биология все больше и больше заставляет нас принять ламаркистскую платформу. […] Генетика, которая, конечно, имеет свое большое значение, просто не может подвести нас к интересующей нас эволюционной проблеме. Поэтому на первое место мы должны поставить те данные, которые имеются в распоряжении современного ламаркизма» [260].И все же обращение к Ламарку пока продолжало считаться «дурным тоном», в нем слышался возврат к «преднаучному» этапу в истории биологии, к «науке» эпохи Парацельса, который, как известно, предлагал такие рецепты для выведения «живого вещества»: «Возьми известную человеческую жидкость и оставь ее гнить сначала в запечатанной тыкве, потом в лошадином желудке сорок дней, пока там не начнет двигаться, жить и копошиться, что легко заметить. То, что получилось, еще нисколько не похоже на человека, но прозрачно и без тела. Но если потом ежедневно, осторожно и с благоразумием питать человеческой кровью и сохранить в течение сорока седмиц в постоянной и равномерной теплоте лошадиного желудка, то произойдет настоящий живой ребенок, только маленький». Нечто подобное предлагал и Ван–Гельмонт для приготовления мышей из зерен, смоченных жидкостью из грязной рубахи.
Лепешинскую начали прямо обвинять в шарлатанстве. Она защищалась: «Нелепые идеи о самозарождении высокоорганизованных животных из гнилой воды и всякой дряни ничего общего не имели вообще с наукой» (С. 10–11). Характерно здесь это упоминание о «всякой дряни», невольно возвращающее к горьковским перечислениям «всякой дряни» – продуктам природы. Занятно также, что речь идет о специальном, искусственном (а не естественном, «природном») производстве этой «дряни» и именно – столь ненавистных Горькому мышей.