Обе поэмы, названные самим Бодлером «Парижскими фантомами», только что вышли в свет в одном из литературных журналов, не имея позднейших посвящений. И если можно понять, почему Бодлеру так хотелось послать Гюго «Старушек» (они представляют собой своего рода пастиш на одно из стихотворений «Восточных мотивов», озаглавленное как раз «Фантомы»161
), то менее очевидно, почему он направил ему также «Семь стариков», которые никак не могут сойти за подражание Гюго. Не очень ясно также, почему Бодлер, получив от Гюго искомое письмо-предисловие, отправил тому в знак благодарности поэму «Лебедь» – своего рода связующее звено между двумя предыдущими пиесами. Нам представляется – в этом состоит наша гипотеза, – что в поэме о семи стариках Бодлеру хотелось раз и навсегда нейтрализовать всякого рода спиритизм, свойственный не только Гюго, но и всему XIX столетию. Немаловажно и то, что собственно спиритическая составляющая «Созерцаний» почти не получила еще того внимания, которое она вызовет позднее, в начале ХХ столетия, когда будут опубликованы рабочие заметки спиритических сеансов на Джерси. Если не считать двух произведений – «Фантом» и «Привидение», – в названиях которых как нельзя более наглядно присутствуют мотивы Гюго, Бодлер все время соблюдал дистанцию в отношении оккультизма, не имея никакой склонности к этой шумливой абракадабре. Вот почему, как нам представляется, заключительные строчки «Семи стариков» («я повернулся спиной к инфернальному кортежу» – и далее еще более определенно: «Я вернулся домой, в страхе запер за собой дверь») следует воспринимать буквально. Бодлер еще не раз повторит этот жест, еще не раз представит его на сцене своего поэтического письма: он решительно захлопывает свою дверь перед всей этой спиритической тарабарщиной162, он не хочет шагать в ногу с этим спиритическим кортежем. Однако он воссоздает его во всех деталях. Линия поведения поэта кажется простой: он стоит на пороге, его не тянет посмотреть, что там, по ту сторону, он не поддается увлечению Гюго. В сущности, это вопрос языка, стиля, поэтики: лучше остановиться на аллегории.Что же говорит нам Беньямин о «Семи стариках»? Как истинный ценитель, он видит в этой пиесе не более чем галлюцинацию, вызванную наркотиками. Разумеется, мы не собираемся отрицать наличия этой галлюцинаторной компоненты, присутствующей в композиции стихотворения. Но если мы будем рассматривать все произведение исключительно в свете темы гашиша, то рискуем упустить один вопрос, который касается спиритизма и является ключевым для всей поэмы. Более того, можно даже предположить, что гашиш, как и опиум, функционирует в тексте Бодлера в качестве своего рода противоядия повсеместным увлечениям спиритизмом, в качестве средства против тяги к фантомному, призрачному, спектральному163
. Беньямин обнаруживает свою абсолютную невосприимчивость к этой составляющей опыта Бодлера – за одним-единственным исключением: в сущности, речь идет о ляпсусе, когда он более чем пространно начинает писать о столоверчении в доме Гюго, впрочем, почти сразу перейдя от этой темы к соображениям чисто экономического порядка (смешивая странным образом понятия призраков и доходов: духи суть толпа, которой так не хватает Гюго на его острове, и толпа эта, в общем-то, состоит из покупателей)164. Правда, Беньямину доводится затем сделать несколько небезынтересных наблюдений относительно вечного возвращения у Бланки, длинный пассаж из книги которого «Через звезды к вечности» он выписывает в своей работе. Речь идет, как известно, об одном из самых загадочных сочинений XIX столетия, задуманном и написанном в тюрьме, где его автор оказался после событий Парижской коммуны. По мысли великого магистра французского социализма, во Вселенной «существуют миллиарды планет, являющихся двойниками нашей Земли и населенных нашими личными двойниками» (РМ, 224): «Каждый из нас жил, живет и будет жить до бесконечности в форме миллиардов наших alter ego». Эти соображения Беньямин добавит в Заключение нового варианта эссе «Париж, столица девятнадцатого столетия», связав их с темами двойника и возвращения того же самого в «Семи стариках» (WB, 143–145; PW, 169–173). Может показаться, что Беньямин полностью прав, когда подчеркивает, до какой степени чужд Бодлер той волне спиритизма, которая обрушилась на его время и которой Гюго был как раз самым типичным и самым знаменитым выразителем. Приведя длинные выписки из записей знаменитых спиритических сеансов на Джерси (продолжавшихся с 1853 по 1855 год), Беньямин заключает:Космический трепет в этом опыте проживания незримого, записанном Гюго в этом пассаже, не имеет ничего общего с голым ужасом, завладевшим Бодлером в его сплине, тем не менее Бодлер мог отнестись с пониманием к начинанию Гюго (WB, 94).