Шествовали час или больше. Вошли в село с большой беленой церковью, над которой круглились аляповатые синие главы. В ограде зеленело кладбище с крестами, жестяными венками, с несколькими старыми, из черного мрамора надгробиями. Приходской священник облобызался с настоятелем. Стояли в прохладной прозрачной тени церкви, служили панихиду по всем усопшим, кто покоился в поросших могилах, под кустами начинавшей краснеть бузины, под высокими березами, где в плакучих вершинах качались и кричали грачи. Стрижайло разглядывал надгробье с обломком черно-мраморного креста, на котором было выведено: «Суди мя, Господи, не по грехам моим, а суди мя, Господи, по милосердию Твоему». Испытывал странное недоумение, сладостное непонимание, благостную печаль, слушая тягучие песнопения, вдыхая кадильный дым. Усопшие, навсегда покинувшие землю, бесследно исчезнувшие, оставались в поле зрения поющих монахов, взмахивающего кадилом священника, молящихся богомольцев. Были не прахом, не пустотой, а живой явью, дорогой и важной тем, кто покуда еще жив, не ушел под корни бузины, не превратился в дуновение ветра и крик грача. Эта забота живых о мертвых, связь умерших и тех, кто еще оставался среди света и воздуха, волновали Стрижайло, в чем-то его укоряли. Он чувствовал движение крохотной радужной капли, опускавшейся в дышащее, изумленное сердце.
От церкви двинулись на середину села, где были выставлены столы, навалены огурцы, краюхи хлеба, огородные дары, стояли бутылки кваса. Деревенский люд угощал богомольцев, – лобызались, обменивались новостями, вели богоугодные разговоры. Зрелище этого чистосердечного гостеприимства и бесхитростного братания умиляло Стрижайло. Он изумлялся в себе этому умилению, несвойственной сентиментальности, которые сменили недавнюю иронию и отчужденность.
Грибков, еще до входа в село, надел вериги. Зацепил за плечи грубые кованые крюки, навалил на щуплую грудь тяжеленный кованый крест. В цепях, в железных слитках выглядел странно, нелепо. Чувствовал свою нелепость, смущался. К нему подлетели журналисты – несколько телекамер, несколько протянутых диктофонов, блокноты, шустрые репортеры, какая-то тощая, в помаде и мини-юбке девица.
– Почему вы надели вериги?
– Потому что власть – это тяжкая ноша, но в этой ноше есть святость и посвящение, – сурово, как инок, ответил Гибков.
– Вы уверены, что на выборах православная церковь поддержит вас?
– Нашей святой православной церквами не безразлично, кто правит Россией – православный, или католик, или американский мормон, или сатанист. Церковь во все времена была со своим народом, – потупив глаза, ответствовал Грибков.
– Верующих не отпугнет, что вы ассоциируетесь с безбожными коммунистами?
– У верующих есть глаза, и они увидят, кто безбожник, а кто верует во Христа. – Грибков поправил на плечах вериги, обернул лицо к синим церковным главам и перекрестился перед телекамерами.
Посверкали вспышки аппаратов, померцали телеобъективы. Журналисты погрузились в машины и веселым ворохом укатили. Грибков отдал вериги молодому монаху, подошел к Стрижайло:
– Ну что, можно и назад, в Ярославль?
– Поезжайте, я вас догоню, – ответил Стрижайло, испытывая к Грибкову нечто, похожее на презрение, хотя тот выполнил все его предписания, вел себя безукоризненно, давая заготовленные ответы на заготовленные вопросы.
Грибков, поджаренный и вспотевший на солнце, сел в «мерседес» с кондиционером и укатил, распугивая деревенских кур. А процессия, подкрепившись от даров земных, тронулась в путь, увлекая за собой Стрижайло, не желавшего расставаться с необычными, овладевшими им переживаниями.
Путь под палящим солнцем был утомителен. От башмаков над процессией поднималась пыль. Пот заливал лицо. Голоса певчих то обрывались в бессилии, то страстно и истово взывали к небу.
– Батюшка сказал: «Сходи крестным ходом, помолись Богородице, тогда и родишь», – произнесла идущая рядом молодая красивая женщина, в долгополом смиренном платье, больших башмаках, повязанная платком.
– У меня желудок болит. Как схожу крестным ходом к источнику, попью водицы, мне на полгода здоровья хватает, – отозвалась болезненная долгоносая женщина, похожая на галку, – прихрамывала, опираясь на деревянную палку.
– Мы Господу не одни грехи несем, но и достоинства наши, – строго заметил высокий худой старик с солдатской выправкой.
Стрижайло с удивлением внимал – не звучащим речам, а необъяснимым, новым для него состояниям. Народ, всегда существовавший для него как объект обольщения, обмана, который можно было испугать, раздразнить, возбудить необязательным посулом, неподтвержденным наветом, – этот народ был больше не подвержен его влияниям. Был обращен к чему-то невидимому, восхитительному и благому, что давало ему силы и питало надежды. И этот народ доверчиво принял его к себе, не спросил о роде-племени, повел по дивной русской земле, накормил плодами, окропил святой водой, окружил песнопениями и молитвами.