Стрижайло с изумлением смотрел на уплывавших коров. Зрелище было прекрасным – густая лазурь, рогатые красные животные, стеклянные буруны, расходящийся пенный след. Все было волшебно, подтверждало таинственность промысла, что привел его на остров, где покоится дивный старец, деревенский философ рассуждает о вселенском грехе, обитают плавающие коровы, которые – все можно ожидать – вспенят вокруг себя озеро, расправят широкие красные крылья и всем алым стадом улетят в небеса.
Коровы медленно удалялись, краснея среди синевы. Достигли соседнего острова. Выбредали из озера, отекая солнечными ручьями, поджидая отставших. Издалека через пролив доносилось их мычание. Стадо вышло на берег и ушло в зеленую глубину острова, где было обилье травы, растаяли среди солнечной зелени. Восхищенный, умиленный, Стрижайло поднялся с камня, побрел по берегу.
Обошел остров по узкой кромке, под песчаной кручей, где длинные, прикованные цепями, наполовину в воде, лежали лодки, круглились разноцветные валуны, вылизанные волнами, испачканные птичьим пометом. И все не мог оторваться от синевы, – густая в середине озера, дальше, вдали, она превращалась в голубой белесый туман, сливалась с небом. Где-то там, невидимые, двигались челны рыбаков, шумели паруса, стучали моторы, приближались к родному берегу.
По отвесной тропинке поднялся на гору и очутился вновь у знакомого кладбища, похожего на зеленое, опустившееся на остров облако. По другую сторону улицы стояли дома, среди них – крохотная, покосившаяся избенка с ветхим крылечком и подслеповатыми оконцами. На крыльце появилась немолодая худая женщина, по виду монашка, в долгополом облачении, темном платке. Улыбнулась с крыльца.
– Здравствуйте, – поклонился ей Стрижайло.
– Ангела-хранителя, – ласково, с чудесной улыбкой на выцветшем лице отозвалась женщина. – А я видела, как вы к батюшке Николаю на могилку ходили.
– Хорошо у него на могиле, негрустно.
– А батюшка негрустный был, радостный. Бывало, выйдет из келейки, – монашка обернулась на домик, – обопрется палочкой о крыльцо и смеется. Солнышку смеется, птичкам, цветам. Любил все Божье. А сами откуда?
– Из Москвы.
– В Москве греха много. Батюшка Николай за Москву молился, чтобы ее Господь простил, не насылал гневную чашу. Да вы зайдите, гляньте на келейку.
Вслед за женщиной, наклоняя голову, чтобы не удариться о притолоку, Стрижайло вошел в избушку и почувствовал, как в ней тесно, как его большое сильное тело заняло почти все пространство крохотной горницы.
Вся комнатка была завешана образами, от крупных, в старинных серебряных и медных окладах, стоявших на божнице, до тех, что помельче, отдельно и складнями висящих по стенам. Перед иконами горячо, красные, зеленые, золотые, пламенели лампады. Ярко горели свечи, трепетали, жарко таяли, и казалось, что здесь недавно молились, – такой душистый стоял дух, такое озарение царило во всех уголках молельни. Много места занимала высокая застеленная кровать. В ногах висела поношенная, латаная-перелатаная ряска, та, в которой к Стрижайло явился старец. В головах стоял знакомый суковатый посох, отшлифованный стариковской рукой. На спинке пестрел узорный, шитый бисером поясок, как нежная радуга. Казалось, старец, помолившись, ненадолго вышел и сейчас вернется, ласковый, белобородый, с васильковыми глазками, весь в лучистых морщинках.
Стрижайло почувствовал в келье тот же, что и на кладбище, прилив теплоты, близких слез, присутствие кого-то, кто бескорыстно и нежно любит его, прижимает к груди, принимает со всеми изъянами и пороками, как ненаглядного сына.
– Может, хотите помолиться? – спросила монашка. – Батюшка вместе с вами молиться станет. Вас обоих Бог быстрее услышит. Не стану мешать, – и вышла, тихо притворив дверь.
Стрижайло растерянно, взволнованно осматривал келью. Тесный дощатый столик с зарубками и потертыми метинами, за которым старец вкушал свои скудные трапезы. Конторка, застеленная истертым бархатом, на котором лежали медный крест и раскрытая старославянская книга. Над столом – фотография, где в ряд стоят три молодых чернокудрых монаха с истовыми вдохновенными лицами, быть может, один из них – старец в молодые годы. Стрижайло стоял, окруженный лампадами и свечами, и ему казалось, кто-то чуть слышно его подталкивает, направляет в него едва ощутимые удары тепла и света, понуждает к чему-то. «Молись!» – угадал он бессловесный приказ, исходящий из низкого, в сучках, прокопченного потолка. Робея, опустился на колени, прямо перед сияющими, чеканными образами, где в серебряных нимбах темнели два коричневых глазастых лика – Богородицы и Младенца. Не зная ни единой молитвы, стал молиться. Не знал, кому молится. Не знал, о чем просит. Просил, чтобы его пустили туда, где нет муки и ужасов жизни, сняли с него заклятье, развязали затянувший душу невыносимый узел, освободили его и очистили, взяли на себя непосильную ношу, окружили чистой женственностью и любовью, не оставляли одного, а хранили вокруг него этот дивный свет, материнскую нежность, всеобъемлющую, всепрощающую любовь.