– Нет, нет, – ввел его в дом Стрижайло, впервые почувствовал его самоценность, которая прежде скрывалась за ролью секретного порученца, а теперь была очевидна, обнаруживала себя страданием. – Я абсолютно свободен. Даже, кажется, думал о вас.
– Неудивительно, я думаю о вас постоянно. Простите мне мою откровенность, но вы единственный человек, в котором я встречаю сочувствие. Вижу вашу живую душу, нуждаюсь в общении с вами, пусть мимолетном. Мне надо вам кое-что сообщить, единственно вам. Быть может, потом я не буду иметь возможность. Вот я и решился.
– Очень рад, проходите. – Стрижайло под руку ввел нежданного гостя в кабинет, усадил в удобное кресло, налил ему и себе крепкого чая в чашки саксонского фарфора.
– Видите ли. – Веролей благодарно отхлебывал чай, испытывая наслаждение не столько от благородного напитка, сколько от несвойственной ему роли гостя, а не «посланца по казенной надобности», каким воспринимало его большинство людей. – Окружающие склонны видеть истоки моей фамилии в слове «вероломный», но это заблуждение. На самом деле «Веролей» – это сокращенное «Верность Ленину». Такое имя мне дал Потрошков, мой куратор, шеф и, я вам открою тайну моего происхождения, – мой генный инженер. Ибо я был выращен в спецлаборатории ФСБ по специальному заданию Потрошкова в стеклянной вазе, куда налили три литра воды, доставленной с Белого моря. Отцовская клетка была взята из предстательной железы Юрия Владимировича Андропова и привита к клеточной ткани морской капусты, научное название которой «анфельция» и которая в изобилии водится по всему побережью Белого моря. В каком-то смысле я являюсь потомственным чекистом, обладаю склонностью к рискованным авантюрам. Но с другой стороны, я, в известном смысле, – помор с характером этого северного, одаренного народа, к которому принадлежал Ломоносов. Вот почему многим мой характер кажется противоречивым, подверженным смене эмоций. Действительно, когда я прохожу мимо здания на Лубянке и вижу мемориальную доску Юрию Владимировичу, меня охватывает сыновья гордость, и я сияю от счастья. Но когда я прохожу мимо магазина «Дары моря» и вижу мелко нарезанную морскую капусту, мне кажется, я умираю от горя, вижу мою замученную, изрубленную мать. Кстати, однажды я заметил вас в рыбном отделе «Рамстора», вы смотрели на палтуса горячего копчения, и у вас было выражение несказанной муки…
Стрижайло сострадал сидящему перед ним человеку. Ему стала понятна природа его тайного мучения, неизбывной неутоленности, изъедавшей душу тоски. Он был сотворен из двух несовместимых видов материи. Предстательная железа конфликтовала с растением моря. Больной чекист-реформатор не сочетался с богатой йодом водорослью, которую шторм отрывает от донных камней, выбрасывает на берег, и скользкие ленты истлевают на берегу, давая приют многочисленным рачкам и улиткам. Он знал, что синтез таких противоречивых начал возможен через внутренний взрыв, великое прозрение, небывалое чудо, которые дает любовь и святая жертва. Веролея обошло откровение, и он обречен до смерти нести в себе трагическую двойственность.
– Должен заметить, что во время моего взрастания в вазе ко мне приходил Потрошков, мы оставались одни, и он мне зачитывал материалы антитроцкистских процессов, где перечислялись злодеяния Троцкого и его клики. Он не раз упоминал знаменитое ленинское высказывание об «Иудушке Троцком», говорил, что я должен хранить верность Ленину и никогда не забывать этого ленинского определения. Одним словом, я вырос антитроцкистом, и чекист Меркадер, зарубивший Троцкого ледорубом, и художник Сикейрос, совершивший покушение на Троцкого, являются моими кумирами. Когда я вышел из лаборатории и в расцвете сил начал карьеру в ФСБ, Потрошков приблизил меня к себе и дал понять, что впереди меня ожидает спецзадание, которое принесет мне славу, не меньшую чем у Меркадера, и «Звезда» Героя России воссияет у меня на груди…
Стрижайло слушал сидящего перед ним человека, который вдруг начинал морщиться от боли, как если бы его мучило воспаление предстательной железы. Но потом глаза его начинали сиять восхищением, будто он пел дивную поморскую песню «И где кони?», в которой раскрывалась космогония северных славян. Он не понимал до конца Веролея, не понимал, что заставляет того исповедоваться. Видел в нем беззащитного одинокого человека, нуждавшегося в сочувствии.
– Несколько дней назад Потрошков открыл мне суть спецзадания, во имя чего я вызревал в банке с морским рассолом, сквозь который пропускали слабый электрический ток и импульсы ультразвука, модулированного голосом Юрия Владимировича и шумом беломорского прибоя.