Уделяя пристальное внимание причудливому воплощению полицейской имперской эстетики и порождаемому ею в его собственной молодой душе интересу, описывающий это зрелище Мандельштам не политизирует, а, скорее, пересматривает его, используя собственную зрелую оптику. Изображения полиции и ее эстетики в «Шуме времени» обнаруживают приметы его уникального стиля. Его фрагментарность, изощренность, любовь к лирическим отступлениям и ирония вводят такие эстетические стандарты, по которым становится ясно, насколько далеко выросший писатель отошел от своей детской влюбленности в полицейскую эстетику. Его зрелая эстетика, как и память, открыто «не любовна, а враждебна, и работает она не над воспроизведением, а над отстранением прошлого» [Мандельштам 2002: 80]. Отдавая предпочтение фрагментарному, миниатюрному и условному, его стиль остранняет, одомашнивает и, наконец, оскопляет полицию. Его лупа оказывается достаточно близко к представителю имперской полицейской эстетики, чтобы он мог разглядеть и высмеять своей прозой крашеные усы рыжих тараканов, которыми на улицу «выползали дворцовые пристава» [Мандельштам 2002: 31]. В результате, в отличие от ребенка, мы наблюдаем описываемый им спектакль со сдобренным удивлением отвращением, а вовсе не с восторгом.
Неподобающее поведение Мандельштама, это его тыканье в хладный труп имперской эстетики колючками сатиры, может показаться неуместным, пока не осознаешь, что полицейская эстетика не настолько мертва и не столь ограничена империей, как может показаться. И даже у не особо впечатлительных, но знакомых с обстоятельствами судьбы Мандельштама, эти «усатые рыжие тараканы» вызовут мурашки. Побежденная эстетически в пассаже из 1923 года, метафора вновь всплывет уже десять лет спустя в стихотворении о Сталине, за которое Мандельштама приговорят к лагерям, где он и сгинет:
[Мандельштам 1994: 74].
И здесь уже ни автор, ни его читатели не в состоянии отшутиться от этого тревожного образа; напротив, именно усища страшно смеются последними. Но хоть поэт уже и не заходится глумливым смехом, он и не теряет голову от восторга, как в детстве. Когда полицейская эстетика возвращается, чтобы испортить ему жизнь, на его чувства она уже влияния не имеет. Это уже большой прорыв. Раз полицейская эстетика – это не что-то встречающееся на военных парадах, а, скорее, нечто вживленное в твое собственное восприятие мира, то для избавления от нее может потребоваться взращивание новой.
Я выпускаю свой труд под знаком полицейской эстетики Мандельштама сразу по нескольким причинам. Во-первых, это понятие проливает свет на пагубную эстетизацию полицейского надзора. Полицейская эстетика Мандельштама отсылает к само-презентации полиции через форму, парады и конструирование внешнего вида агента. Я расширяю это понятие до самопрезентации полиции и изображения ее «врагов» в ходе разнообразной деятельности, вроде слежки, допросов и перевоспитания, в различных письменных и визуальных артефактах – в досье, книгах или фильмах, которые она финансировала или напрямую создавала. Я также разделяю мнение Мандельштама, что полицейская эстетика, если упрощать, не сводится к военным парадам, зато проявляется там, где ее меньше всего ожидаешь встретить, – в доносящихся с кухни квартиры среднего класса ароматах, в душах мальчишек, которым только предстоит стать или не стать поэтами, и в продуктах современной культуры. Но в первую очередь я выбрала полицейскую эстетику потому, что она обеспечивает критическое расстояние до своего объекта. «Полицейская эстетика» не является частью профессионального лексикона, как не входит она и в словарь юнца, очарованного формой и усами. Напротив, этот термин передает критическое расстояние, образовавшееся в результате кропотливой работы по созданию разнообразных зрелых эстетик. Выражение Мандельштама «какая-то полицейская эстетика» уже само критично до очернительства. Я намереваюсь сохранить эту едкость.