Хмыкнул, увидев рядом с прибором карманный справочник древнейших дворянских фамилий; фрау Хофшнайдер всеми способами доказывала свое благородство, тем даже, что вовсю расхваливала сидевшую слева от нее украинку: и умна, и сообразительна, истинная хозяйка, все умеет делать, держит в строгости русскую прислугу, кого надо прибьет маленько, немножко грязнуля, но со временем это пройдет, столько сил, она, Магда, затратила на то, чтоб научить эту свинарку пользоваться душем и хорошо промывать органы. Ойген попытался острить, но встретил резкий отпор тетушки. (Украинка – будто не слышала.) На десерт девушки подали присланные из Мангейма фрукты, еще одно блюдо предназначалось дамам: американский фильм.
Кинопередвижка ждала ленту в подвале, русские девушки освоили, оказывается, аппаратуру. “Цены нет этим паршивкам!” – не могла не восхититься Магда. Выразительно глянула на Ойгена и Гёца, повела их к себе, закрыла тщательно дверь, вздыхала озабоченно, доставая из шкафа альбом, упрятанный под стопкой белья. Слегка всплакнула – так жалела себя, так дорожила любовью к сыну, который наприсылал ей много, очень много фотографий, но ни на одной из них нет его отдельно, собственной персоной, нигде самого по себе, почему-то обязательно среди захваченных бандитов, партизан то есть, и военнопленных, и везде эти бандиты, эти комиссары либо уже с петлей на шее болтаются, либо вот-вот рухнут на землю после выстрелов, стоят у вырытой ямы.
Ойген нашел на туалетном столике пинцет, каким выщипывают лишнее на лице, брал им фотографии одну за другой, рассматривал, откладывал: это – русские военнопленные, это какие-то колхозники, а это никак евреечки…
– А вот это – полное свинство! – отбросил он очередное фото. – Ну не стыдно ли матери показывать, как сын ее насилует несовершеннолетнюю еврейку! Причем от руки написал на обратной стороне, сколько ей лет.
– Ты прав, ты прав… – пустила слезу Магда, забыв о не столь уж далеких годах, когда таблички на газонах предупреждали берлинцев: чистый воздух парка несовместим с запахом еврея. – Его же русские могут арестовать после окончания войны. И не только русские.
Поэтому-то и спрашиваю вас: уничтожить альбом или сохранить?
Ростов заметил: свои могут арестовать, вермахту запрещено заниматься экзекуциями, расстрелы и виселицы – это прерогатива карательных соединений.
– Но мне-то, мне каково? – не унималась Магда. – Может случиться так, что Манфреда объявят преступником!
– Да плюнь ты на все! – успокоил ее Ойген. – Подумаешь – преступник.
Значит, есть надежда, что со временем он станет великим человеком, добряком, фотографироваться с маленькими детьми станет, даже с евреечками… Все вожди с расстрелов и виселиц начинали, что Гитлер, что Сталин… Спрячь поглубже.
Магда нерешительно держала альбом в руках. Протянула его Ростову – не заберет ли себе, туда, в Брюссель, а что англичане альбом увидят
– так не беда, воспитанные люди, не азиаты какие-то там, европейцы, поймут, что сын всего-навсего большой шалунишка, да и сами-то они, англичане, хороши, сколько детей полегло под их бомбами!
Альбом переместился в самый нижний ящик комода, Магда решила его хранить как семейную реликвию, кроме того, ей сказали, что изнасиловать несовершеннолетнюю евреечку – не такой уж грех, закон был бы на стороне Манфреда. (Ростов глянул на измятое страданием лицо Магды Хофшнайдер и в который раз задался вопросом: а кем же станет в Новой Германии Манфред Хофшнайдер и все герои войны? Им молодежь – будет поклоняться?)
Простились, от кино отказались, пожелали Магде хорошего сна и хорошего бомбоубежища. Украинка улыбалась очень мило, дала совет: время позднее, поезжайте через Тиргартен, там бомбят редко…
Им обоим надо было постоять нос к носу, они стояли и молчали у машин, вдали от Магды и ее работящей прислуги. Наконец Ойген тихо сказал нечто такое, чему нельзя было верить, но тем не менее верить надо было. И забрался в свой “мерседес”, оттуда прозвучало:
– Гёц, я тебя умоляю, держись подальше от этих сосунков с полковничьими и генеральскими погонами, негоже нам с ними идти, впереди жизнь, Германия, уголь и металл, станки и приборы, восемь миллионов иностранных рабочих в Германии, война кончится – все толпой повалят к себе, а кто на их места у станков? Да еще и отмываться надо от таких, как этот сопляк Манфред, всех собак на немцев навешают из-за таких олухов, один Гитлер чего стоит, даром что австрияк… Думай о Германии, отцы наши – что твой, что мой – плечом к плечу держались…
О Германии и думал фон Ростов, о нации, о всех немцах, о героях и еретиках, о Клаусе, о Ренате Уодль, так нужной сейчас; так где же пляшет эта разрисованная под боцмана-пьянчугу “связница” (“Пс-ст!”)?
Пришлось заодно в эту ночь подумать и об отдельном абсолютно незнакомом немце, поразмышлять о ефрейторе, что с ранцем стоял у ворот особняка в Целлендорфе и будто кого-то поджидал. Уже стемнело,
Ростов направил на человека синий луч фонарика, обежал им фигуру вполне годного для фронта вояки, завел в дом, потребовал зольдбух.