С расстояния в пятнадцать-двадцать метров наблюдал он за идущими навстречу полковниками. Узкий ковер не позволял ни одному из них уступать дорогу, полковники остановились и стали вглядываться друг в друга, определяя, кто из них обязан сделать шаг в сторону; они походили на двух баранов, столкнувшихся на петляющей горной тропе и мучительно решавших вопрос о силе и праве каждого, о том, чьи угрозы пообоснованнее, а рога потверже и поострей. Для полковников (оба – из инфантерии) бараньи страсти сводились к проблеме старшинства, и за минуту они по кителям, разновидным крестам, знакам, лентам, нашивкам, пряжкам, пристяжкам и прочим родовым и видовым приметам германских воинов сделали предварительный диагноз, затем приступили к более сложной системе оценок. Каким бы многочисленным ни был офицерский корпус вермахта, полковники знают все обо всех, и сейчас они дотошно определяли, кто из них как и когда получил лейтенантские погоны, кто раньше стал полковником, чья выслуга лет предпочтительнее, в каком году кто первым был причислен к
Генеральному штабу, кто где воевал и сколько, кто из командующих какой армии покровительствует кому, за кого из полковников замолвят слово генералы в ОКВ и ОКХ, и много, много других соображений витало в пространстве около двух особенных полковников. Так обнюхиваются собаки, по совершенно непостижимым для людей признакам устанавливая, кто в данный момент имеет преимущественное право быть на долю процента выше, значительнее, кому принадлежит территория.
Установив наконец, что признаков явно недостаточно для точного и окончательного диагноза, оба отступили – один сделал шаг вправо, другой влево, а затем движение возобновилось…
Надо нести в себе хоть кроху рязанщины, надо воспитываться в Африке и Англии, чтоб понимать власть и силу идеальной слаженности немецкой нации, каждый человек которой подогнан друг к другу, определен в ячейку, из которой не выбраться, и стоит одному из миллионов пренебречь удобствами ячейки, как возмутятся остальные; Германии, чтобы оставаться цельной, единой и работающей с исправностью часового механизма, следовало быть только немецкой, и не потому ли законы о расовой чистоте не бредни, а единственный способ сохранения нации, и не ее ли сплочению способствуют изгоняемые и истребляемые евреи; но в чистопородной нации все равно проявляются внерасовые черточки и признаки, немцы всматриваются в себя, в народ свой – и ужасаются. И Клаус Штауффенберг тоже отчасти “рязанский”, что ли: не от Нины ли, на какую-то долю русской по натуре, нахватался так лихо он бесшабашности и порою выглядит белой вороной, или детство такое; старший брат Бертольд, который за руку водил Клауса по лугам, громко читая Стефана Георге, тоже не от мира германского сего: безбожие
Гёца фон Ростова не возмущало его, а иногда умиляло.
Десятки полковников и генералов сгрудятся на тропе, ведущей к вершине германской власти, если Клаус уничтожит Адольфа, и толпа затолкает, затопчет полковника Штауффенберга: и вшей тот в окопах не кормил в тяжелейшие для немцев годы, ни батальоном не командовал, ни полком. Первым адъютантом командира дивизии тем более не был.
– 20 июля мы должны быть здесь! Оба!
– А раньше нельзя? – сделал ефрейтор последнюю попытку уклониться от шпионажа в пользу русских. – А надо ли вообще?
– Надо. В тот день Гитлер будет убит, и присяга на нас обоих распространяться не будет.
Крюгель испуганно вжался в сиденье – то ли все понимая, то ли не желая ничего понимать; выскочил из “майбаха”, дважды обежал его, сел.
– Господин полковник, осмелюсь напомнить: вчерашним числом в
Крампнице мне пометили убытие из подразделения. Меня теперь могут схватить любые патрули.
– Пока ты за рулем машины с вермахтовскими номерами, даже полевая жандармерия не имеет права спрашивать у тебя документы. Сегодня всего лишь утро 17 июля. В Целлендорфе ты, как в демянском котле, ни один гестаповец не осмелится прервать твой сон. Сиди и жди.
– А вы что будете делать, господин полковник?
– Что за шпионские расспросы?.. Ждать буду.
Ждал: весь день 17 июля провел у Моники, сговорчивая блокляйтерша дала ей отпуск. Сама Моника была уже выше Луизы и теперь власть свою распространила на дом, где жила, чтоб соседи высунулись из окна и видели, как герой-полковник открывает дверцу автомашины, как она царственно выходит. Что и произошло – к радости и Моники, и полковника… Ночью завыли сирены. “Мы умрем вместе!” – поклялась
Моника и вцепилась в рассмеявшегося Ростова, которому обязалась быть сразу и женой, и любовницей, и матерью, и дочкой. Район был