Чуть позже я добрался до кухни, где она с отсутствующим видом заканчивала завтрак, машинально обмакивая в чашку с чаем ломтики багета, которые мой отец, как повелось с первого же проведенного ими вместе утра, сам намазал маслом и вареньем, так же он годами делал это и для нас с братом, движимый сразу и заботой, и (так как в первую очередь опасался неловкости наших детских рук) домашней экономией, каковая, впрочем, как я мог убедиться за прошедшую неделю, все еще подталкивала его, хотя с достигнутым с годами ими с матушкой относительным финансовым благополучием он мог бы от этого отказаться, не выбрасывать ничего, что еще годилось в пищу, пусть даже и зачерствевшее, прогорклое, с душком, перезрелое или даже чуть подпортившееся, и, к примеру, за всякой трапезой он потреблял остатки сыра, предварительно счистив с них бархатисто-серую цвель плесени, или же битые и подгнившие фрукты, вырезав из них с миллиметровой точностью побуревшие или размякшие места.
Через полчаса мы втроем выехали из дома на машине, чтобы присоединиться ко всем остальным в траурном зале Клермон-Феррана, где были выставлены для прощания бренные останки нашей родственницы.
Словно — и, кстати, именно поэтому не так уж нелепо утверждать, что, как принято говорить о новорожденных, все трупы более или менее схожи — первейшая задача смерти состоит в том, чтобы лишить нас индивидуальных черт, я не узнал престарелую женщину в той, что покоилась облаченной в глубине своего гроба в выцветшую розовую блузку и юбку цвета морской волны, сжимая в сложенных на груди руках четки из многоцветных бусинок с серебряным крестом и надетым на него золотым обручальным кольцом, тем паче что, не знаю уж почему, то ли из-за горизонтального положения, то ли потому, что ее поместили в этот чуть ли не сжимающий ее ящик — подгоняя тем самым предоставленное ей пространство к впредь отпущенному времени, то есть к ничто, — она произвела на меня такое впечатление, будто оказалась низведена на другую, уже не ту лестницу, где эволюционируем мы, живые; особенно это касалось ее лица, казалось, что оно просто-напросто прошло через руки охотников за головами.
Точно так же как и неделей раньше, когда я впервые посетил ее в «Голубых елях», меня захлестнули слезы, и мне пришлось, покинув помещение, обрести убежище в туалете этого заведения, каковой богатое и необычное обеспечение раздатчиками бумажных носовых платков наделяло чертами скорее лакримариума, нежели собственно отхожего места.
Когда, обуздав наконец свои излияния, я вновь вошел в двери поминальной залы, там как раз готовились закрыть крышку гроба. Все семейство отступило на несколько метров, кроме моей матери, которая без движения, спиной к собравшимся, не отводя взгляда от лица усопшей, обеими руками вцепилась в закраину гроба.
Прошло какое-то, показавшееся мне чрезвычайно долгим, мгновение, и я увидел, как она медленно нагнулась и запечатлела на лбу бабушки поцелуй. После чего, так же медленно выпрямившись, один за другим разжала пальцы и нетвердой походкой, с протянутыми в пустоту руками, отступила на пять-шесть шагов, пока не оказалась рядом с моим отцом, который поддержал ее, обняв за талию.
Тут же выдвинулись двое служащих похоронного бюро с крышкой гроба. Накрыв ею гроб и подчеркнуто добросовестно ее приладив, они с помощью коловорота просверлили крышку по углам, выплеснув из каждого отверстия струйку опилок, те ложились вокруг пёрки своего рода венчиком, прежде чем ссыпаться тонкой струйкой по деревянному ящику и опасть тончайшей пыльцой на их лакированные штиблеты под треск дуба и свистящее, влажное дыхание, срывавшееся у них с губ, между которыми было зажато несколько шурупов.
Левитируя между безучастными, поблескивающими, в красных прожилках, черепами квартета облаченных в черные пары атлантов, мерное, сообразное скандированию только что вступившего похоронного звона, продвижение которого его слегка раскачивало, закрытый гроб погрузился через час в светотень небольшой церковки в Монферране, медленно избавляясь от посеребренного переливчатого покрова, коим его в знак последнего почтения окутало по извлечении из похоронного автобуса солнце, чтобы покрыться крапинками радужной дрожи, каковую добрасывали до него, просачиваясь сквозь витражи нефа, лучи света.