Церковный обряд вершил — правильнее было бы, впрочем, сказать
Гроб, после того как нас одного за другим пригласили собраться перед ним, был поднят с заменявшей примитивный катафалк пары металлических козел, на которые его в начале службы водрузили перед лестницей на хоры, как раз под алтарем, и снова помещен в похоронном автобусе на приподнятую до середины платформу, затянутую серым плюшем и занавешенную выкроенными из пурпурного бархата сборчатыми занавесками, подложив под нее венки и охапки цветов, все разошлись по своим машинам, и так, автомобилизированными, мы и проследовали за нашей усопшей родственницей до ее последнего прибежища, странным конвоем, растянутым и скорым, в целом неразличимым для всякого в него не входящего, своего рода тайной процессией, вершащейся инкогнито в сравнении с тем, как все это делалось некогда, в эпоху (то есть почти век назад), когда эта ныне отошедшая родилась, а именно пешком, толпой, за влекомыми лошадьми траурными дрогами, при неспешном прохождении которых крестились женщины и обнажали голову мужчины.
Траурный кортеж уже несколько долгих минут как рассеялся по кладбищу, а я, в одиночку, в окружении вынутых из похоронного автобуса и затем временно выложенных на дорожку цветочных композиций, прозрачная обертка которых шебуршала под легким ветерком, все еще оставался перед фамильным склепом, только что под скрип древесины, шуршание поддерживающих его веревок и бряцание зацепленных за латунные ручки металлических крюков поглотившим гроб, не в состоянии — словно мне надо было до самого конца, то есть до последнего свидетельства ее существования, наполниться воспоминаниями об этом, так мною прежде любимом существе — отвести затуманенные слезами глаза от тяжелого надгробного камня из розового гранита, каковой четверица атлантов, обратившихся между делом в могильщиков, медленно перемещала поверх похрустывающего при вращении длинного стального цилиндра, помогая себе для этого испускавшими жалобные отрывистые похрустывания деревянными клиньями, а один из них, теперь уже скорее потешный кузнец, нежели могильщик, — ломом с расщепом на конце, чье регулярное позвякивание о бетонную облицовку гробницы, казалось, подхватило отзвучавший недавно в церкви похоронный звон, но с более высокими, более хрупкими, более отрывистыми и не такой глубины звуками, словно мало-помалу замирающее в своем бронзовом колокольце било.
Потом до моего рукава дотронулся брат. «Ну, пойдем же, — призвал он, — нечего здесь стоять, все кончено, семья собирается помянуть бабушку, ждем только тебя». И тогда-то, словно мы почувствовали, что оставить теперь ее здесь, на дне этой ямы, под этой гранитном плитой, которую, встав на колени и опершись на локти, из протянутого перед собой подобия пистолета со здоровенной трубкой из белого пластика в качестве дула грунтовал один из четверых могильщиков, означало навсегда покинуть нашу бабушку, разъединяя на веки вечные наши судьбы, которые пересеклись в это самое мгновение в последний раз, мы, заливаясь слезами, пали друг другу в объятия.
И вот сразу пополудни все наше семейство очутилось на холмах Шантюрга, в тени растущих в саду одного из моих дядей миндальных деревьев, вокруг длинного деревянного стола, накрытого белой бумажной скатертью, которую удерживали металлические зажимы. Скорбь и жара — поскольку стояло время отпусков и, хотя нас отчасти и предохраняла от того, чтобы расплавиться, листва, солнце пронизывало каждую нить наших темных одежд, делая их обжигающими, — подавили нас всех, так что мы разговаривали мало, вполголоса.