Я, по матери донской казак, человек свободолюбивый, участвовать во всем этом скотстве не пожелал и сознательно избрал для себя роль парии и изгоя в советском обществе. Я с детства любил храмы всех конфессий — и православные, и католические, а потом и ламаистские, и буддийские. Мне синагоги с пением канторов и хоров мальчиков тоже всегда нравились своей древностью. А вот в мечетях мне было неуютно, и в протестантских молельных домах — тоже, наверное, из-за холодного прагматизма этих сооружений Бога. Наверное, поэтому я стал вначале юродствовать, а потом вошел во вкус — крестился на все храмы (закрытые в том числе) и часто падал на колени и полз по улицам и площадям к закрытым и оскверненным церквям (меня за это иногда возили в милицию). Потом научился писать православных святых и стал зарабатывать в храмах деньги, и часто очень неплохие, так как стал писать только землями и довольно быстро. Андреев тоже задолго до меня стал добровольной парией советского скотообщества — ходя по жэкам и красным уголкам и беря шрифтовую работу, за которую ему тогда платили сущие копейки. «Я не вдумываюсь в то, что пишу, — говорил он, — только количество знаков по тарифам». У него эта шрифтовая работа хорошо и быстро получалась, и он на эту жалкую мзду мог довольно скромно питаться. Андреев был высок ростом, всегда безмерно худ и от постоянной работы за письменным столом у портативной пишущей машинки и корпения над шрифтами несколько согбен и сутул. Одна из его поклонниц подарила Андрееву гардероб покойного мужа (он был нэпманом и любил щеголевато одеваться), и он до самой войны донашивал несколько костюмов из прекрасной английской шерсти и шикарное черное осеннее пальто. В войну домашние обменяли все эти вещи на продукты, и они перекочевали к хищным подмосковным молочницам, которые в голодные годы буквально обирали москвичей. И, вернувшись с Ленинградского фронта, Андреев долго, как и многие фронтовики, ходил в потертой гимнастерке и шинели.
Семья Добровых страшно бедствовала и голодала первых два военных года. Из дома было вынесено все, что можно было обменять на еду. Безмерно расширяя Москву, большевики создали экономический город-паразит, который не могли прокормить московская и другие расположенные по соседству губернии. Сегодня этот процесс раздувания города зашел так далеко, что население московского региона представляет собой огромную пугающую страну, которую кормят дешевой эрзац-пищей из модифицированной сои. Не дай Бог, если городу придется переживать социальные потрясения и осады, как в сорок первом, — несколько миллионов умрут с голода и из города снова потянутся вереницы беженцев с узлами за спиной. Ах, это осеннее бегство из Москвы сталинских холуев в сорок первом! Все дороги были забиты «эмками» и грузовиками с людьми с белыми от страха глазами. А весной, когда стаял снег, около помоек обнаружились горы корочек партбилетов с вырванными страницами — они заметали следы. Андреев в это время был уже на фронте штабным писарем. Он рассказывал, как пришел в военкомат со своей портативной пишущей машинкой, мешком папирос «Беломорканал» и тремя книгами — буддийскими текстами, Евангелием и томом Шопенгауэра «Мир как воля и представление». Книги безвозвратно пропали во время прорыва немцев на Волховском фронте, когда Андреев был срочно переброшен в другой штаб. А машинка вернулась с ним домой после войны, и он печатал на ней даже после отсидки во Владимирском централе. Ее как железный хлам не конфисковали лубянцы и она сохранилась у одной из поклонниц поэзии Андреева. Такими поклонницами были все дочери знаменитых московских профессоров, дамы чистые, нежные, старавшиеся подкормить тощего поэта, одеть в обноски своих близких и особенно старавшиеся купить ему носки и ботинки, так как он вечно ходил в стоптанной обуви с отваливающимися подошвами, которые он привязывал веревочками, и в носках с голыми пятками. Дочери профессоров да и сами профессора были тоже полунищими и годами собирали деньги на приличное пальто, и им было трудно накопить деньги на хорошие ботинки для поэта, поэтому покупали недорогую полурабочую обувь. Да о чем говорить? В те далекие годы будущий академик и будущее знамя горбачевской перестройки Лихачев ходил в белых парусиновых туфлях, которые подбеливал мелом. На очень тощем пайке жила советская довоенная интеллигенция — по системе академика Павлова, того, который в специально построенном для него Ягодой под Петроградом поселке Колтуши мучал собак. Портрет Павлова очень хорошо написал певец продавшейся большевикам интеллигенции художник Нестеров, создавший целую галерею портретов этих господ.
Нестерову протежировал академик Щусев, построивший ленинский мавзолей, а до него — множество прекрасных церквей в стиле модерн. Щусев был давно связан с западными мистическими обществами типа Гурджиева и антропософов и пользовался их покровительством и заступничеством.