«Я не знаю, кто ты и как сюда сошел, но по говору ты мне кажешься настоящим флорентийцем. Ты должен знать, что я был Уголино...»
«Ты должен знать», «tu dei saper» — первый виолончельный нажим, первое выпячиванье темы.
Второй виолончельный нажим: если ты не заплачешь сейчас, то я не знаю, что же способно выжать слезы из глаз твоих...
Здесь раскрываются воистину безбрежные горизонты сострадания. Больше того, сострадающий приглашается как новый партнер, и уже звучит из отдаленного будущего его вибрирующий голос.
Однако я не случайно упомянул про балладу: рассказ Уголино именно баллада по своей химической сущности, хотя и заключенная в тюремную реторту. Здесь следующие элементы баллады: разговор отца с сыновьями (вспомните «Лесного царя»); погоня за ускользающей скоростью, то есть, продолжая параллель с «Лесным царем», в одном случае — бешеный скок с трепещущим сыном на руках, в другом — тюремная ситуация, то есть отсчет капающих тактов, приближающих отца с тремя детьми к математически представимому, но для отцовского сознания невозможному порогу голодной смерти. Тот же ритм дан здесь в скрытом виде — в глухих завываниях виолончели, которая изо всех сил стремится выйти из ситуации и дает звуковую картину еще более страшной, медленной погони, разлагая скорость на тончайшие фибры.
Наконец, подобно тому как виолончель сумасбродно беседует сама с собой и выжимает из себя вопросы и ответы, рассказ Уголино интерполируется трогательными и беспомощными репликами сыновей:
То есть драматическая структура самого рассказа вытекает из тембра, а вовсе не сам тембр подыскивается для нее и напяливается на нее, как на колодку.
Мне кажется, Дант внимательно изучал все дефекты речи, прислушивался к заикам, шепелявящим, гнусавящим, не выговаривающим букв и многому от них научился.
Т`ак хочется сказать о звуковом колорите тридцать второй песни «Inferno».
Своеобразная губная музыка: «abbo» — «gabbo» — «babbo» — «Tebe» — «plebe» — «zebe» — «converrebbe». В создании фонетики как бы участвует нянька. Губы то ребячески выпячиваются, то вытягиваются в хоботок.
Лабиальные образуют как бы «цифрованный бас» — basso continuo, то есть аккордную основу гармонизации. К ним пристраиваются чмокающие, сосущие, цокающие, свистящие, а также цекающие и дзекающие зубные. Выдергиваю одну только ниточку: «cagnazzi» — «riprezzo» — «quazzi» — «mezzo» — «gravezza». Щипки, причмокиванья и губные взрывы не прекращаются ни на одну секунду.
В песнь вкраплен словарик, который бы я назвал ассортиментом бурсацкой травли или кровожадной школьной дразнилки: «cuticagna» (загривок); «dischiomi» (выщипываешь волосья, патлы); «sonar con le mascelle» (драть глотку, лаять); «pigliare a gabbo» (бахвалиться, брать спрохвала). При помощи этой нарочито бесстыжей, намеренно инфантильной оркестровки Дант выращивает кристаллы для звукового ландшафта Джудекки (круг Иуды) и Ка`ины (круг Каина).
Вдруг ни с того ни с сего раскрякалась славянская утка: «Austericch», «Tambernicch», «cricch» (звукоподражательное словечко — «треск»).
Лед дает фонетический взрыв и рассыпается на имена Дуная и Дона. Холодообразующая тяга тридцать второй песни произошла от внедрения физики в моральную идею: предательство, замороженная совесть — атараксия позора, абсолютный ноль.
Тридцать вторая песнь по темпу — современное скерцо. Но какое? Анатомическое скерцо, изучающее дегенерацию речи на звукоподражательном и инфантильном материале.
Тут вскрывается новая связь — еда и речь. Постыдная речь обратима вспять, обращена назад — к чавканью, укусу, бульканью — к жвачке.
Артикуляция еды и речи почти совпадают. Создается странная саранчовая фонетика: Mettendo i denti in nota di cicogna — «Работали зубами на манер кузнечиков».
Наконец, необходимо отметить, что тридцать вторая песнь переполнена анатомическим любострастием.
«...Тот самый знаменитый удар, который одновременно нарушил и целость тела и повредил его тень...» Там же, с чисто хирургическим удовольствием: «...тот, кому Флоренция перерубила шейные позвонки...» — Di cui segò Fiorenza la gorgiera.
И еще: «Подобно тому как голодный с жадностью кидается на хлеб, один из них, навалившись на другого, впился зубами в то самое место, где затылок переходит в шею...» — Là ’ve il cervel s’aggiunge colla nuca...
Всё это приплясывает дюреровским скелетом на шарнирах и уводит к немецкой анатомии.
Ведь убийца — немножечко анатом.
Ведь палач для средневековья — чуточку научный работник.
Искусство войны и искусство казни — немножечко преддверие к анатомическому театру.