Вспомните дивную мольбу, обращенную Вергилием к хитрейшему из греков.
Вся она зыблется мягкостью итальянских дифтонгов.
Эти виющиеся, заискивающие и заикающиеся язычки незащищенных светильников, лопочущие о промасленном фитиле.
По голосу Дант определяет происхождение, судьбу и характер человека, как современная ему медицина разбиралась в болезнях по цвету мочи.
Он преисполнен чувством неизъяснимой благодарности к тому кошничному богатству, которое падает ему в руки. Ведь у него немалая забота: надо приуготовить пространство для наплывов, надо снять катаракту с жесткого зрения, надо позаботиться о том, чтобы щедрость изливающейся поэтической материи не протекла между пальцами, не ушла в пустое сито.
Секрет его емкости в том, что ни единого словечка он не привносит от себя. Им движет всё что угодно, только не изобретательство. Дант и фантазия — да ведь это несовместимо! Стыдитесь, французские романтики, несчастные incroyables’ы в красных жилетах, оболгавшие Алигьери! Какая у него фантазия — он пишет под диктовку, он переписчик, он переводчик... Он весь изогнулся в позе писца, испуганно косящегося на иллюминованный подлинник, одолженный ему из библиотеки приора..
Я, кажется, забыл сказать, что «Комедия» имела предпосылкой как бы гипнотический сеанс. Это верно, но, пожалуй, слишком громко. Если взять это изумительное произведение под углом письменности, под углом самостоятельного искусства письма, которое в 1300-м году было вполне равноправно с живописью, с музыкой и стояло в ряду самых уважаемых профессий, то ко всем уже предложенным аналогиям прибавится еще новая — письмо под диктовку, списыванье, копированье.
Иногда, очень редко, он показывает нам свой письменный прибор: перо называется «penna», то есть участвует в птичьем полете; чернило называется «inchiostro», то есть монастырская принадлежность; стихи называются тоже «inchiostri», или обозначаются латинским школьным «versi», или же, еще скромнее, — «carte», то есть изумительная подстановка: вместо стихов — страницы.
И когда уже написано и готово, на этом еще не ставится точка, но необходимо куда-то понести, кому-то показать, чтобы проверили и похвалили.
Тут мало сказать — списыванье: тут чистописанье под диктовку самых грозных и нетерпеливых дикторов. Диктор-указчик гораздо важнее так называемого поэта.
...Вот еще немного потружусь, а потом надо показать тетрадь, облитую слезами бородатого школьника, строжайшей Беатриче, которая сияет не только славой, но и грамотностью.
Задолго до азбуки цветов Артура Рембо Дант сопряг краску с полногласием членораздельной речи. Но он — красильщик, текстильщик: азбука его — алфавит развевающихся тканей, окрашенных цветными порошками — растительными красками.
Его порывы к краскам скорее могут быть названы текстильными порывами, нежели алфавитными. Краска для него распахивается только в ткани. Текстиль у Данта — высшее напряжение материальной природы как субстанции, определяемой окрашенностью. А ткачество — занятие наиболее близкое к качественности, к качеству.
Теперь я попробую описать один из бесчисленных дирижерских полетов Дантовой палочки. Мы возьмем этот полет вкрапленным в реальную оправу драгоценного и мгновенного труда. Начнем с письма. Перо рисует каллиграфические буквы, выводит имена собственные и нарицательные. Перо — кусочек птичьей плоти. Дант, никогда не забывающий о происхождении вещей, конечно, об этом помнит. Техника письма с его нажимами и закруглениями перерастает в фигурный полет птичьих стай:
Подобно тому как буквы под рукой у писца, повинующегося диктору и стоящего вне литературы как готового продукта, идут на приманку смысла, как на сладостный корм, — так же точно и птицы, намагниченные зеленой травой, то врозь, то вместе клюют что попало, то разворачиваясь в окружность, то вытягиваясь в линию.