Возьмите список действующих лиц хотя бы у Гольдони. Это виноградная гроздь с ягодами и листьями, это нечто живое и целое, что можно с удовольствием взять в руки — personaggi: Фабрицио — старик, горожанин; Евгения — племянница Фабриция; Фламиния, племянница Фабриция, — вдова; Фульгенций — горожанин, влюбленный в Евгению; Клоринда, двоюродная сестра Фульгенция; Роберт — дворянин и т. д. Тут мы имеем дело с цветущим соединением, с гибким и свободным сочетанием действующих сил на одной упругой ветке.
Но Чехов и упругость — понятия несовместимые. [Чехов калечит людей]
В античном мифе владыка афинский Эак, когда весь народ его вымер от заразы, от порчи воздуха, — из муравьев людей понаделал. А и хорош же у нас Чехов: люди у него муравьями оборачиваются.
На днях я пришел в Воронежский городской театр к третьему действию «Вишневого сада». Актеры гримировались и отдыхали в уборной. Ко мне подошла старая театральная девочка в черном платье с белой косыночкой. То была Варя. Кулак Лопатин, только что купивший вишневый сад, еще усиливался сдержать в чертах лица выражение хитрой, но чувствительной коммерческой щуки. На клетчатых своих коленках он тихонько укачивал серебролунного думного боярина из пьесы Алексея Толстого, из той самой, которую написал полицейский пристав в сотрудничестве с Аполлоном Бельведерским, — на этот раз мой Мстиславский был в долгополом «расейском» сюртуке: помещик по фамилии Пищик.
В общем, развалины пьесы, ее, так сказать, тыл, были неплохи. [Чувствовалось лето, хотя и помятое] [Чувствовалась погода, хотя и помятая] Поиграв Чехова, актеры вышли как бы простуженные и немного виноватые.
Между театром и так называемой жизнью у Чехова соотношение простуды к здоровью.
[За несколько дней <до этого> театру был большой влёт: его изругала областная газета за то, что «Вишневый сад» был сыгран без настроения и обращен в удалую комедию.
Я испугался львицы, игравшей в пьесе главную барыню, и поболтал о том, о сем с актером, исполнявшим роль конторщика Епиходова. В нем нельзя было не узнать философа, ищущего места по объявлению в «Петербуржском Листке». В то время, как другие актеры всей осанкой своей говорили: «не мне, а имени моему». Один Епиходов знал свое место.[30]
Шумно вошла львица, игравшая в пьесе главную барыню.Номер ее обуви был слишком велик и в точности передавался голосом. У Епиходова дрожали усики.
[Выходец из суворинского Малого Театра, этот комический актер двадцать лет не видел родного города. «Петербургский Листок». Место по объявлению. Кружка пива. Бутерброд с бужениной. Райские птицы галстуков в галантерейной лавке.]
Запись о постановке «Отелло»
Метод шекспировского творчества — случайность, превращающаяся в закономерность. Он ее обволакивает, он ее переваривает, эту случайность, но кусок остается всегда непереваренным.
Отелло никогда никого не убил. В сцене скандала, сколько бы он ни грозил, никто не верит, что он кого-нибудь проткнет шпагой. Он скорее может вылечить рану, быть хирургом, чем убить. Недаром его последние слова — про турка. Это нечто такое, что можно изрыгнуть, только заколов потом самого себя. Дездемона (Войлошникова) — идеал средневековой женщины-жены. Этот идеал никогда не обрабатывался в литературе. Но он в ней присутствовал. Жена по образу какого-то средневекового Домостроя, лишенного восточной жестокости. Дошекспировский идеал. В шекспировское время женщина уже изменяется под влиянием напора буржуазии. Войлошникова инстинктивно вернула Дездемону средневековью, и в этом ее сила.
(Пастернак принадлежит к числу людей (художников), которые Эсхила продолжают перерабатывать в Гете.) Никакой Венеции в «Отелло» не нужно. Это Англия.
Пастернак — человек всепониманья; я — человек исключительного понимания. И Гете — человек всепонимания.
Брат тов. Назарова
Первый час ночи. На междугородной телефонной станции ждет один только человек. Его разговор с Москвой — последний. Собственно — два разговора: один обыкновенный, частный, и один деловой. Человек устал. Он дремлет, как на вокзале. Он [привалился к деревянной лавке:] спит и слушает, грузный, в военном френче и в черном пальто.
— Номер такой-то в пятую будку.
— Тося! Ну как? Как Александр? Он был там? У него налаживается? Вот это хорошо.
И дальше сыплются обычные стружки телефонного разговора. Коротенькие поддакивания. Семейное и командировочное. — А? С ним я буду сейчас говорить. У меня заказано...
И вдруг: — Что, Тося? Авария? А Коля? Разбился? Погиб? И несколько раз он переспрашивает: «Так погиб до смерти?»
Ну передай там соболезнование.
И странное певучее «ай-яй ай-яй», какое-то слишком упорное и протяжное. Выходит из будки.
— Вы это что же, дайте быстро.
Сразу дает следующий номер. Командировочный распрямился. Он твердо входит в будку. Он говорит так долго, что телефонистка вынуждена объяснить старшей: «Я продлила — служебный». Каждое слово раскатывается в пустой комнате.
[.....] вагоны и про всё другое. [Нажимы Горького приводить к концу: два слова.]