— Ничего… живет! Пишет — хорошо. Столичные — народ вежливый, смирный, — не наш брат… Вон третьеводни Сачков какой скандал поднял… Орет: «Донесу!» Говорит: «Заклады тайно принимаешь!.. Подай, говорит, мои вещи». А проценты седьмой месяц, мошенник, не платит. Теперь под заклад-то ему я дал тридцать, считай — по полтора рубля в месяц — уж и стало тридцать девять… Этого не понимает, кривая рожа… «Донесу!» А доноси! Найди у нас что-нибудь, ищи, вот те все сундуки!
Старик взволновался: у него покраснел и задрожал нос и очки запрыгали. Он даже закашлялся от негодования.
— А господь с ними со всеми, — миролюбиво сказала старуха и добавила: — Что они нам могут сделать? Покричат — да к нам же в нужде своей придут. А что не любят нас в околотке — пускай! Нас есть кому любить… — Она кивнула головой на портреты и снова мягко улыбнулась.
— Это так, — соглашался старик, успокаиваясь. — Это верно… Но все-таки, ежели я захочу прытко действовать, — пол-улицы как после пожара очутится. По миру пойдет!.. Потому — документы! — И он, внушительно стукнув сухими пальцами по столу, строго посмотрел на жену.
— А господь с ними, пускай их живут, — неизменно твердила старуха. — Чего ты серчаешь, коли тебе твоя сила известна?
— Обидно, мать, понимаешь? Одни мы, что ли, на земле — грешники? А выходит — как бы одни… Все на нас зубы точат, все злорадствуют.
— А нам больно наплевать, — философски возразила старуха. — Али господь-батюшка не видит, для чего мы с тобой живем? Он всё видит! Его святой суд будет, — ну, и ответим мы пред ним… А люди нам не помеха…
— Это верно… — спокойно сказал старик. — Напилась ты? Ну, так собирай да ложись, а я псалтирь почитаю часок…
— Ну-ну, я сейчас… Почитай-кось, и утихомиришься словом-то божьим. А серчать, я тебе всегда говорю, не надо. Не для себя ведь мы — для родных, кровных детей. Вырастим их, выучим, — они вину нашу пред господом людям заслужат. Будут образованные, царевы и боговы верные люди. Ну, ради них мы и согрешим, так, чай, не во грех будет зачтено. Ведь и птичка божия, птенчиков своих выкармливая, жучков да божиих коровок клюет, — так-то-ся…
— Это истинно… Будет Соня докторшей, а Санька учителем.
— А он ведь адвокатом хотел? — быстро сказала старуха, перестав мыть чашки.
— Расхотел. Чай, я читал тебе письмо-то? Перехожу, говорит, на филагогический… в учителя, значит, — пояснил старик и, задумчиво глядя на портрет, добавил: — Да-а-леко он пойдет! Твердая у него голова.
— Дай-ко ты, господи! — молитвенно сказала старуха.
— И Соня тоже… Вознаградил нас господь бог за наши труды… да! Удались нам детки! — воскликнул старик.
— А ты еще скулишь — люди, люди! А что нам люди? Зачем нам люди?
— И верно! Ах, мать, и как это верно ты сказала!
Он даже глаза зажмурил от удовольствия и с улыбкой покачал головой, а его старуха, опершись руками о стол, улыбалась двум портретам глубоко нежной улыбкой матери.
— Ну, готова я, садись, читай. А я богу молиться стану, — сказала она, оторвавшись от стола.
— Налюбовалась… — счастливо засмеялся старик.
…Через несколько минут в маленькой, тесно заставленной комнате сделалось тихо. Небо всё смотрело в ее широкое окно, и звезды блестели на нем. На улице было безмолвно и темно.
Стоя на коленях перед божницей, закинув голову назад, так что затылок почти ложился на горб, старуха с влажными глазами, как бы задыхаясь, прерывисто шептала слова своих молитв:
— Помоги ей, господи, сохрани ее, милостивый!
А старик монотонно, растягивая слова и произнося их в нос, вполголоса читал:
— «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста…»
КАК МЕНЯ ОТБРИЛИ…
QUASI UNA FANTASIA[3]
… Когда у меня бывают лишние деньги — я иду бриться.
Читатель будет в близком соседстве с истиной, если он предположит, что я не особенно часто бреюсь, но он ошибется, если подумает, что я рассказываю об этой интимности из желания познакомить его с моими привычками, прежде чем это сделают репортеры. Нет, я далек от мысли, что интерес читателя к моей скромной фигуре возбуждает в нем желание знать обо мне столько же, сколько он знает о генералах от литературы. Избави меня боже от такой мысли, а моего читателя, — предполагая, что он у меня есть, — от такого нескромного желания! Я знаю себе цену и знаю, что я еще весь впереди и что это положение будет продолжаться до дня моей смерти, после которой я уже буду весь позади, ибо со смертью моей я намерен не печатать ничего более ни в газетах, ни в журналах и совершенно отказаться от участия в каких-либо делах земли. Объяснившись с читателем и предоставляя ему право желать скорейшего переселения моего в складочное место умных, добрых, злых, глупых, честных, подлых, жалких и всех прочих людей, которых, кстати, всегда принято называть нашими предками, я возвращаюсь к началу.