Однажды в откровенном разговоре архимандрит Игнатий выразил графу свою скорбь, что в Синоде развито взяточничество, развита симония, так что всякое дело, чтоб шло успешно, непременно должно быть оплачено. Граф вспыхнул, потребовал доказательств. Архимандрит не остановился привести их. Затем один из учеников архимандрита Игнатия, движимый завистью, донес Протасову, что архимандрит намерен гласно обличить его, Протасова, в превышении и злоупотреблении своей властью, тот поверил, и завязались надолго неприязненные отношения между тем и другим.
Когда шла речь о назначении на Варшавскую епархию епископа, который бы соответствовал требованиям этой страны, то государь сказал графу, что у него есть человек на это место, и указал на архимандрита Игнатия. Протасов ответил, что он молод еще, между тем, стал действовать решительно и сумел отклонить это назначение. Обстоятельство разговоров за обедом у Баранта докладывал он не по постановлению Синода, которому передал только высочайшее повеление к исполнению.
Нельзя не верить молве, что впоследствии состоявшееся постановление Синода о том, чтобы не возводить в сан епископа лиц, не кончивших курса наук в одной из Духовных академий, имело исключительной целью заградить эту дорогу архимандриту Игнатию.
В то же лето необходимость заставила митрополита спросить у государя, можно ли архимандриту Игнатию выезжать из монастыря своего для объезда монастырей епархии по его должности благочинного. Государь ответил, что он ему не запрещает бывать везде, когда того требует нужда или обязанности, лежащие на нем по его служебной деятельности. С тех пор архимандрит стал пользоваться прежним правом выезда из монастыря. Но так как это разрешение было дано и объявлено на словах, а воспрещение существовало на бумаге и в форме высочайшего повеления, то недоброжелатели приберегали этот документ и не преминули воспользоваться им при удобном случае, который вскоре и представился.
По смерти митрополита Серафима его место заступил митрополит Антоний[105]
. Ему показали эту бумагу и уверили, что она имеет ту же первоначальную силу. Это злоумышление обнаружилось следующим образом. С. — Петербургский военный генерал — губернатор Кавелин пригласил митрополита освятить его домовую церковь и архимандрита Игнатия в числе сослужащих митрополиту. Тогда преосвященный Антоний объявил Кавелину, что сергиевский архимандрит не может быть у него в доме по вышеуказанной причине.Кавелин разъяснил все дело: он изложил все обстоятельства государю, и его величество тогда же лично объявил митрополиту в присутствии всех собравшихся у Кавелина, что он, «желая только охранить архимандрита и сберечь его, поступил так, а если это его распоряжение кем иначе принято, то значит, его не поняли», и тут же всем рассказал, как он давно знает и любит архимандрита Игнатия, потому что он всегда стоил и стоит этого.
Живя на Бабайках, преосвященный Игнатий передавал своему брату Петру Александровичу, что вскоре затем обстоятельства потребовали представиться ему лично государю в Зимнем дворце. «Я вошел в залу, — говорил преосвященный, — и увидал чрез две залы, в дверях третьей, самого государя, который стоял и, грозя мне указательным пальцем поднятой кверху руки, смотрел на меня столь гневно, что, делая ему поклон, я стал мысленно молить Господа помиловать меня в будущей жизни, когда здесь на земле я обвиняюсь в том, в чем не виноват, и наказуюсь без помилования. Пройдя следующую половину залы, я, по обычаю, опять поклонился — лицо государя стало изменяться, и когда после двух еще обычных поклонов я приблизился к нему, то он обнял меня, с великою милостию отнесся ко мне и отпустил меня так неожиданно благосклонно, что мне стало даже страшно, что я по малодушию своему дерзнул молить Господа о земном помиловании, которое с такою очевидностию и быстротою было даровано мне. Тут положил я себе завет впредь не дерзать молить Господа ни о какой земной отраде».
Глава Х
Любовь к служению иночеству собственным примером и писаниями в архимандрите Игнатии была благодатным даром, возращенным в нем судьбами Божиими. Промысл Божий с самого раннего детства обставил его в доме родительском так, что независимо от направления воспитания и классического образования, которое тщались дать ему родители, самое это тщание, главным образом, повлияло на развитие любви к жизни внимательно — духовной и к безмолвию. Пятнадцати лет, т. е., кончая курс наук приготовительных в доме родителей, он уже ощутил благодатное пришествие мира духовного. «Несказанная тишина, — говорит он в „Плаче“ своем, — возвеяла в уме и сердце моем. Но я не понимал ее, я полагал, что это — обыкновенное состояние всех человеков».[106]