Виктор обиженно надулся.
— И никакая у тебя не температура, Сашя, — Петр Ананьевич произносил именно так: «Сашя». — У тебя просто под коленками расслабилось, когда вчера твои ребята сказали, что ваше СКВ налаживают в Ташкент. Вот ты и затребовал градусник… — И опять соленое слово поставило точку после слов Петра Ананьевича.
— Не говори так. Ты не имеешь права так говорить. У тебя нет оснований… — взвился Саша. — Это ты лежишь тут со своей бабской болезнью… Вены раздуваются только у рожениц.
— Интервью не обо мне, Сашя, — остановил его Петр Ананьевич, — интервью о тебе. А жилы у меня раздулись оттого… — и соленое слово поставило три точки. — Я две войны прошел, а после них сто домов построил. Сто домов как один.
— А я что, виноват, если не успел к войне вырасти? Виноват, скажи? А дома строю прежде тебя, на кальке…
— Знаю, каких скворечников вы понарисовали!.. — И соленые слова — два кряду. — Знаю. Уж кому-кому, а нам-то известно. Но не о том моя интервью. А о том, почему вы увиливаете? Почему амбразуру чужой спиной хотите заткнуть?.. — И слова, соленее и некуда, поставили знак вопроса.
— Ты не врач, ты не можешь ничего говорить. Не можешь меня обвинять.
— А я твой сосед. Я по праву соседа… — и соленое слово усилило это право.
И вот бушевала уже вся палата. И даже Виктор что-то нахрабрился сказать, и человек без селезенки прорычал из своего угла. Не спорил только Громов — его никто бы не услышал.
А дело закончилось тем, что операционная сестра скоро увела Сашу, и он вернулся минут через пятнадцать, болезненно морщась и обеими руками держась за живот.
Палата — свой коллектив, хотя люди тут и временные. На глазах Шершенева рождались и умирали конфликты, и почти ко всем какое-то отношение имел Петр Ананьевич.
Кандидату педнаук, пропадавшему с утра до ночи за своей пулькой, Петр Ананьевич посоветовал:
— Вы, профессор, уходя, оставляйте хотя бы одну ягодицу для уколов. Нельзя срывать лечебные мероприятия…
Человеку без селезенки заметил:
— Вас положили не для испытания наших нервов, а для испытания вашего здоровья…
— Да вы же сами по ночам свистите…
— Разница! Храпят от бескультурья, посвистывают от широкой натуры…
Виктору, которого жена навещала дважды в день, но в последний раз, когда нужно было принести одежду, она не явилась, и он горевал, что придется идти домой в пижаме, Петр Ананьевич сказал:
— Все дни она была виновата перед тобой, потому и маячила на глазах… Сегодня впервой без пятнышка. Так что ты счастливый.
Виктор покраснел в ответ и как-то странно скосил голову. Шершенев пожалел парня. Петр Ананьевич зря не любил его.
Пока Саша валялся после того, как ему расковыряли шов, Петр Ананьевич ни словом его не попрекнул. А в тот день, когда Петр Ананьевич ушел, старательно проверив, все ли он забрал с собой — тут точно помнили, что оставленная вещь приведет тебя обратно, — в этот день и встал Саша. Дверь за Сухоруковым захлопнулась, и Саша крикнул ему вслед:
— Эй, дядя, забери обрывки своих бабьих жил!
Но Петр Ананьевич его уже не слышал, а в палате никто не поддержал и не одобрил.
Для Шершенева был бы грустен и пуст день расставания с Петром Ананьевичем, если бы не случилось самое невероятное. Шершенев, сидевший с газетой в руках — опять эти проклятые баллы в Ташкенте! — вдруг увидел, как на кровати, где лежал Громов, что-то зашевелилось, от подушки отделилась угловатая от худобы голова с сухими жиденькими белыми волосами, из-под одеяла выпросталась рука, бледная и костистая, потом другая. И вот отодвинуто в сторону одеяло, и невесомое, как мумия, тело с тяжким усилием преодолело невероятное притяжение кровати и хрупким привидением в белом сползло ногами на пол и неуверенно выпрямилось. Громова шатало будто сильным ветром. Шершенев, забоявшись, что он вот-вот грохнется на пол, подбежал к нему и подхватил под мышки.
Рубаха на спине Громова в один миг промокла от пота — так велико было усилие воли больного, чтобы победить ослабевшее тело. Шершенев уложил вконец обессилевшего человека, дал ему напиться. Сухие губы его прыгали по стенкам стакана, а рука никак не могла справиться с непосильной тяжестью.
На следующее утро Громов встретил Анну Афанасьевну уже сидя на кровати. Он впервые надел пижаму, побрился, причесал жиденькие волосы. Откинув свое невесомое тело на упертые в матрас руки, он как бы делал вызов всему свету. Но Шершенев видел, как блестел, покрываясь потом, его бледный лоб и как дрожали под невыносимой тяжестью руки. Анна Афанасьевна попросила его прилечь, подержала его руку, считая пульс, сказала:
— Ну, мы совсем молодцы. Я же говорила: будем ходить, выпишемся, начнем поправляться. Все будет, все будет…