С таким привлечением киевлян и греков к исправлению обрядов и книг в этом деле появился новый элемент — «чужой», и понемногу перешли от исправления незначительных ошибок к исправлению более существенных, которым, по понятиям того времени, присваивалось название ересей. Раздело принимало характер исправления ересей и к нему привлекалась чужая помощь, исправление теряло прежнее значение домашнего дела и становилось делом
Но вмешательство в это дело чужих людей вызвало во многих русских людях неудовольствие и вражду против них. Враждебное отношение проявилось не только к грекам, но и к киевским ученым, к киевской латинской науке. Такая неприязнь в отношении к киевлянам обусловливалась фактом Брестской унии 1596 г.; начиная с того времени в Москве юго-западное духовенство стали подозревать в латинстве; много помогал этому и самый характер Киевской академии, устроенной Петром Могилой по образцу иезуитских коллегий запада. В ней, как мы знаем, важную роль играл латинский язык, а русские смотрели очень косо на изучение латыни, языка Римской церкви, подозревая, что изучающий латынь непременно совратится в «латинство». На всю южнорусскую интеллигенцию в Москве смотрели, как на «латинскую». Знакомый нам протопоп Неронов говорил как-то Никону: «А мы прежде всего у тебя слышали, что многажды ты говорил нам: гречане де, да и малые россияне потеряли веру и крепости добрых нравов у них нет». Но этими словами могло тогда выражаться враждебное отношение к латинству не одного Никона или Неронова, а очень и очень многих московских людей. К таким людям принадлежал и влиятельный кружок протопопа Вонифатьева; идеи этого кружка распространялись за его пределы и отозвались, например, в деле маленького московского человека Голосова, который не хотел учиться у киевских монахов, чтобы не впасть в ересь, и так говорил о Ртищеве: «Учится у киевлян Федор Ртищев грамоте, а в той грамоте и еретичество есть. Кто по латыни научится, тот с праваго пути совратится». Такие люди, как Голосов, не только самих киевлян считали еретиками, но и на тех людей, которые благоволили к киевлянам и их науке, смотрели как на еретиков. «Борис Иванович Морозов, — говорили москвичи, — начал жаловать киевлян, а это уже явное дело, что туда уклонился, к таким же ересям».
Такое же неприязненное отношение как к людям, отступившим от православия, было и к грекам, — здесь оно обусловливалось Флорентийской унией и подданством Греции туркам; для характеристики такого отношения приведем слова одного из образованных русских людей того времени, Арсения Суханова, о греческом духовенстве:
«И папа не глава церкви и греки не источник, а если и были источником, то ныне он пересох»; «вы и сами, — говорил он грекам, — страдаете от жажды, как же вам напоять весь свет из своего источника?»
На Руси уже давно выработалось неприязненное и несколько высокомерное отношение к грекам. Когда пал Константинополь и подпавшее турецкому игу греческое духовенство стало являться на Русь за «милостыней» от московских государей, в русском обществе и литературе появилась и крепла мысль о том, что теперь значение Константинополя как первого православного центра должно перейти к Москве, столице единственного свободного и сильного православного государства. С чувством национальной гордости думали наши предки, что одна независимая Москва может сохранить и сохраняет чистоту православия и что Восток в XV в. уже не мог удержать этой чистоты и покусился на соединение с папой. Стесненное положение восточного духовенства при турецком господстве служило в глазах москвичей достаточным ручательством в том, что греки не могут веровать право, как не могут право веровать русские люди в Литве и Польше, находясь под постоянным давлением католичества. К православным иноземцам у очень многих московских людей было недоверчивое и вместе гордое отношение. На них смотрели сверху вниз, с высоты самолюбивого сознания своего превосходства в делах веры.
И вдруг эти православные иноземцы, греческие иерархи и малороссийские ученые, становятся руководителями в деле исправления обрядов и книг Московской церкви. Понятно, что такая роль их не могла понравиться московскому духовенству и вызвала в самолюбивых москвичах раздражение. Людям, имевшим высокое представление о церковном первенстве Москвы, казалось, что привлечение иноземцев к церковным исправлениям необходимо должно было выйти из признания русского духовенства невежественным в делах веры, а московских обрядов — еретическими. А это шло вразрез с их высокими представлениями о чистоте православия в Москве. Этим оскорблялась их национальная гордость, и они протестовали против исправлений, исходя именно из этого оскорбленного национального чувства.