Так одна тема цеплялась за другую, одна выходила из другой, — все было повязано войной. И все больше расходились ножницы: как поется по радио и пишется, и как есть на самом деле. Особенно слова линяли и блекли, отчуждались от живого языка, «хлеб» называли «хлебобулочными изделиями», «снег» — «снежным покровом», «сегодня» — «сегодняшним днем». А потом и пуще того: кривду — правдой, черное — белым. А еще немецкий пленный, вчерашний зверь с плаката, в обед на стройке пиликал на губной гармонике, и вдруг жаль брала: тоскует «фриц».
Когда все чистенькие, аккуратные, послушные, когда ничего нельзя, надо ходить парами, то хочется, как Тому Сойеру, бежать к Геку Финну и быть, как Гек Финн: свободным. Грязным, неумытым и голодным, но свободным. «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы!» Бедный Пушкин! Счастливый Пушкин! Он был, как никто, свободен и потому так взвивался от всякой несвободы, так бился за волю свою. Интересно, почему аристократа и «француза» Пушкина, певца «младых Армид» и какого-то там разочарованного Онегина числим мы самым народным, и национальным, и великим? «И долго буду тем любезен я народу, / Что чувства добрые я лирой пробуждал, / Что в мой жестокий век восславил я свободу / И милость к падшим призывал». Вот и все. Вся программа. Пункт первый, пункт второй, пункт третий. Для любого поэта. Чтобы быть «долго любезным народу». И за что, как не за язык, живой и «уличный», обрушились на голову молодого автора «Руслана» первые критики? Потому что, когда все врет, один язык не врет. Живой и народный язык.
И еще: не зря вино, цыгане да разбойники. Цыган, казак да разбойник, каторжник вечно были героями крепостной Руси, ее песен и сказок. Они были свободны. И вино — хоть на час, а даст свободу. Кто не мечтал: пистолет за кушак, стать на лесной дороге и отомстить обидчикам. От Алеко Пушкин шел к Дубровскому, Гришке Отрепьеву и, наконец, к Пугачеву: он знал, что за свободу надо идти на бунт и на смерть, — у нас другой валюты свобода не берет. «Сколь, веревочка, ни вейся, а совьешься ты в петлю».
Высоцкий, а до него Окуджава и другие певцы вернули песне народную исконную систему: сюжет. Скажем, «Девочка плачет, а шарик летит», — сюжетная песня, баллада, целая история, вернее, история целой жизни. Точно такая же, как в песне: «А мы просо сеяли, сеяли… — А мы просо вытопчем, вытопчем». Нетрудно сделать малый литературоведческий розыск и увидеть, что все известнейшие русские народные песни, то есть любимые народом и век с ним живущие, несмотря ни на что, — это песни, сочиненные поэтами. Даже «Вечерний звон» сочинил Иван Козлов в 1827 году!.. А Иван Суриков «Рябину» и даже «Степь да степь кругом…».
Но просто сюжета мало — нужно, чтобы он был такой, один-единственный, который западает в душу и там навсегда остается. Если вложит певец в песню свою судьбу и свое сердце, тогда и выйдет настоящая песня.
А в русской песне всегда боль и грусть, тревога и тоска. Мы много лет делали вид, что наша новая, советская жизнь напрочь избавляет человека если не от боли, то уж от грусти и тоски наверняка, и песни поэтому сочинялись преимущественно бодрые и радостные. Но они не ударяли по сердцу. Они ударяли по барабанным перепонкам. То есть не будем сегодня говорить, что у нас не было хороших песен, — наоборот, были, и замечательные. Чего стоит одна «Война народная», которую так любил тот же Высоцкий. Но однако, потребность в песне душевной, в песне, говорящей «всю» правду, и вместе с тем в песне веселой или иронической была непомерно велика. Вот на какой спрос ответил Высоцкий. На н а р о д н у ю потребность в песне, полностью искренней и полностью правдивой. По времени, по герою, по стилю, по простоте, по сложности, по музыке (мотиву), по с л о в у. «Интеллигенция поет блатные песни», — скажет потом Евтушенко. Но это были уже не блатные, а в р о д е бы блатные песни, это уже была стилизация, форма, искусство, поэзия, Эзоп.