Я шел к хутору. На перепутье пасся табун. Звуки «бычка» все еще трепетали в воздухе. Конюх, игравший на жилейках, сидел, поджавши ноги, на разостланном кафтане. Это был малый лет двадцати, русый, почти белый, в красной кумачной рубахе; широчайшие плисовые штаны были вправлены в узкие «вытяжные» сапоги; серая, «крымская» шапка сидела набекрень, придавая вид удали и беспечности курносому, безусому лицу. Глаза глядели весело и задорно.
– Здорово, барин! – закричал он мне, когда я подходил к нему. Широчайшая улыбка показалась у него на лице.
– Вот и не угадал! – сказал я, тоже смеясь и подлаживаясь под его непринужденный тон, – ишь, не барин, а простой мещанин…
– Ну, рассказывай! кабы мещанин, ты бы куцую одежу-ту не напялил, смеялся конюх, подходя ко мне, – мещане-то кошек скупают, по оконницам кнутиком постукивают, а ты вон с ружьем!.. Какой же это мещанин?
Приходилось соглашаться с этим неоспоримым аргументом.
– Нет ли у тебя чего покурить? – обратился он ко мне.
– Есть, есть, – сказал я и достал ему папиросу. Наивная бесцеремонность и какая-то словно детская простота занимали меня в конюхе. Я закурил и расположился рядом с ним на кафтане, который он предупредительно предложил мне.
– Тебя как звать-то? – спросил я.
– Петрухой звали…
– Это чьи, танеевские, что ль, лошади-то?
– Его. И, братец, богат же наш барин! – Петруха восторженно поднялся с места, – это вот холостые шестьдесят голов, – указал он на табун, – а там вон за Рогатым прудом матки ходят, штук пятьдесят, а вон за теми курганами коньки еще, голов пятьдесят! – Он победоносно взглянул на меня.
– У него, помимо хутора-то, где именья? – интересовался я.
– У него их, мал, целый содом, именьев-то!.. Сичас это будет тебе Андрусовка за Битюком, да Ольховатка, да Тарасовка на Плавице… Тарасовку-то недавно купил… А там еще, говорят, где-то до пропасти…
– Что ж, хорош барин-то ваш?
– Ммм… – замялся Петруха, – да как тебе сказать… Горяч больно! добавил он после маленького раздумья, – сичас тебя оборвет, а глядишь, ни за что… Барин богатый!
– Что он, уж старик?
– Какой тебе старик!.. Еще никак двадцати пяти годов нету, женился недавно, такую шустренькую взял!.. А чин на ем, должно, важнеющий, потому летось я его как-то в церкви видал: весь в золотых тесемках увешан… Как жар горят! А штаны кра-а-асные!..
– Давно ты живешь в конюхах-то?
– Нет. С весны нонешней. Как за подушным погнали, батюшка пошел в контору да под меня пятнадцать целковых взял. С той поры я вот и зачал жить.
– Сколько же ты берешь в год?
– Тридцать пять целковых.
– Что так мало?
– Да как же оприч? вперед деньги взяли… Уж тут известно – сбавка, что дадут, то и бери.
– Ты откуда сам-то?
– Сакуринские, знаешь? Около Яблонца.
– Знаю, знаю… Ты что же у своего барина-то не нанялся?
Петруха засмеялся.
– Куда ему! он сам прогорел, иной раз пожрать нечего… Куда уж тут деньги вперед задавать!
– Где же он прожился так?
– Да чего! – смехота тут, страсть! – Ишь с купцами связался, торговать стал, завод мыльный завел, да и прогорел… Теперь с торговли-то на собак передуло: все зайцев по полю гоняет.
Вдали, по дороге от хутора, показался верховой на серой лошади.
– Ну, слава богу! – обрадовался Петруха, – Егорка Полоумный едет!..
– Кто это – Егорка Полоумный? – спросил я.
– Да это конюх, со мной табун стерегет. Ишь, на смену едет… Теперь вот мне обaпол полночи нужно к табуну выезжать – как совсем на хутор гнать.
– Что же это у Егора прозвище такое чудное? – допытывался я.
– Полоумный-то? – Это его у нас на деревне прозвали так-то, засмеялся Петруха, – ишь, он в одну девку врезался, – Гашка там есть, – а она возьми да загуляй с купцом; он с тех пор и ополоумел…
– Как же он ополоумел?
– Известно как… Чуть человек незнамый встрелся ему, он и давай все выворачивать: как это полюбилась ему Гашка, как с купцом связалась… да все, все расскажет… А смеяться станут, схватят что ни на есть в руки, да и норовит ошарашить… Мы уж теперь перестали над ним зубоскалить, того гляди убьет – боязно… Кучер Никифор Иваныч сказывал, что и в Питере он такой-то был.
– Да разве он был в Питере? – спросил я.
– Как же, он там в конюхах у нашего барина жил. Ноне весной приехал только… И теперь окромя у него речей нету, что об Гашке!.. Загуторь о чем ни на есть, либо промолчит, аль буркнет словечко… А вот по лету, уйдет вон к курганам, – Петруха указал на бугры, чернеющиеся на фоне огневого заката, – и лежит там день-деньской… Я раз так-то пошел искать его по степи, нужно было табун выгонять, а он лежит, это, на кургане, – вон что над самым Битюком, – выше его нету; подхожу я, это, – почитай на него наступил, – а он словно и не видит… Выпучил глаза на небышко да глядит… Что ты, мол, глядишь, Егор? – а он как вздрогнет: на Битюк, мол, гляжу… А в ту пору Битюк еще в берега не вошел: в разливе был… Чего ж, мол, его глядеть-то? пойдем табун выгонять… А он, это, братец ты мой, как схватит себя за виски да как заголосит, меня аж оторопь взяла…
Недоумение пробежало по добродушному лицу Петрухи, но тотчас же уступило место обычной наивной веселости.