Читаем Половецкие пляски полностью

Осенью все хлипкое наконец ломается, и я три недели пролежала в больнице, где, оказывается, беспросветное счастье. Приходила мамина однокурсница с вареным мясом и куриными ножками, Сильвия с персиками и испуганная Ковалевская без всего. Больше никто не знал о моем больничном отпуске, да и не нужно, Сильвию и вовсе не ждали, но она оказалась на редкость внимательной и дотошной. Я быстро ела, потом мы выходили к лужам и мокрым тополям, говоря о чужой жизни. Сильвия уверяла, что не любит сплетен, имея в виду «мовэтон». Она обо всех вспоминала щадяще, а как думала — одному Богу известно. Мне было плевать, как думала, главное, что она уступала мне маленькую комнатку с книгами, куда я смогу запираться и впускать только кого захочу… Даже если верить этому на треть — чем не повод для праздничка. Вреда не будет, Сильвия — всего лишь добрая душа в воздушном халате со знанием трех языков и еще одного — неосязаемого, — на котором исполняются мелкие желания. Она знала, за какую веревочку дернуть, чтобы появился искомый персонаж, она умела одеться небрежно легко и мерзнуть так, что ее хотелось согреть. Но ненадолго. Она, впрочем, этим не мучалась — любила менять местами фигуры или фигуры любили ее дурачить.


Ковалевская не доверяла новеньким и улыбчивым, да и без нее было понятно, что Сильвия не из породы ягнят. Но та приходила в больницу в длинном зеленом пальто, как бы между прочим оставляла японские трехстишья, хотя поэзия навевала на меня дремоту, но из вежливости я пробегала глазами странички две… А Сильвия внезапно спрашивала, помню ли я такую строчку… Я горячо кивала, хотя ни бельмеса не помнила. Меня тогда не занимало чтение, я интересовалась только доктором Пинсоном.


Больничные романы опаснее служебных — они могут закончиться в морге. Это если слишком не повезет. Мне повезло. Пинсон вычитал нужную строчку в моей истории болезни и назвал нужное имя в нужный момент, когда я слонялась по коридору. Меня рассмешили наши общие знакомства, тем более что розыгрыш удался. Пинсон шел по ночному коридору уже без дневной отрешенной злости на мир в окрестности его «я», уже немного скучая. Приятно удивляясь неспящим. Он был рад угостить не лучшим кофейком, и, в сущности, все… Но выдалась на редкость спокойная ночь. Никто не плакал и не умирал в больнице под не важно каким номером, потому как она подразумевала Вселенную… Выдаются же когда-нибудь такие спокойные ночи, когда никто не плачет. Выдаются хотя бы игрой воображения.


Ковалевская ухмыльнулась и заметила, что знакомиться с врачами и юристами — занятие полезное. Особенно если медленно дохнуть и судиться, хотелось добавить мне, но я молчала, представляя, как буду извлекать пользу из знакомства с Пинсоном. А он тем временем ходил. Мне казалось, что врачи только и делают, что ходят по коридорам, по г-образным клетчатым полам, исчезают за поворотом и выныривают снова. От них зависело все, но они делали вид, что не зависит ничего, а я от безделья глазела на них, мотала головой туда-сюда, сидя под гигиеническими плакатами… Только иногда кого-нибудь увозили на операцию и привозили обратно, и он долго не мог очнуться, обнять подушку и пощупать новую жизнь, пусть даже жить оставалось уже меньше трети отпущенного…


Даже когда Пинсон деловито исчезал из моего поля зрения, я знала, как он идет — серьезно, зло гремя ключами, готовый отправить на смерть самого черта, вспоров ему предстательную железу. И одновременно Пинсон шел с пунктуальным смирением, зная свой шесток, помня, что он еще и не на первой ступеньке, а уже сорок лет, и это уже не половина… «А к черту», — так шел Пинсон и гремел ключами. По этим сердитым ключам я узнавала Пинсона, когда топталась в ожидании у его кабинета, наблюдая за медсестрами и санитарками, копошившимися в рентгеновской лаборатории напротив. А они наблюдали за мной. Пинсон еще не появился из-за поворота, но ключи, неповторимо пинсоновские, унимали беспокойство. Пинсон мог и не прийти, операция, срочный вызов, конец света — что угодно могло помешать. И я оставалась в дураках, теряя любимую интригу, не наполняя чашу воспоминания запахом пинсоновского кабинета — крови, уксуса и подмышек.


Окна без стыда показывали больничную изнанку внутреннего дворика, где из мусорных бачков высовывались язычки горелых простыней, это были виды для больных, а в кабинетах висело глубокое раздетое небо, и в этом был еще один смысл забираться в чужое кресло и аккуратно подглядывать в мудреные бумаги, пока Пинсон одевался и стягивал неуместную улыбку. Если Пинсон отлучался, получались более интересные находки — телефонные счета на имя жены, письма на немецком языке, карманные бутыльки с резким парфюмом, по вещицам можно было прочитать полжизни, но лучше дать волю воображению и выдумать одинокого Пинсона, пьющего чай с пожилой мамой. Выдумать можно было все, что заблагорассудится, Пинсон все равно не обмолвился ни единым вздохом о своей жизни без зеленой операционной распашонки.


…только серебряная ложечка мертвого профессора — лучшего друга. Но это история с пылью, о ней тоже ни слова.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже