Смена кончалась в полчетвертого, когда сна уже ни в одном глазу, можно сгрызть сухой припасенный коржик и выйти на улицу. В свет. В глазах еще пляшут осточертевшие строчки и корректурные знаки, но вкус свободы от этого еще слаще. После работы наступает бессюжетица жизни.
Ирка (лет сорока) сегодня была без обычной напарницы, прогульщицы Маши. Очередной «муж» надкусил Маше сосок, и теперь у бедняги мастит или что-то в этом духе. Иркины рассказы всегда леденили душу. Не верить духу не хватало, чем мрачнее сказочка, тем охотнее ее слушала публика на «Печатном», тем веселее… Шуша привыкла. Дома она пожалуется Эмме, а Эмма — врач, интеллигент-циник, насыпет в плов побольше перца и дикторским голосом скажет: «Глупая ты, Алька… будешь много знать — сама станешь, как твоя Ирка…»
Шуше — шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, девятнадцать… лет, до двадцати цифры значения не имеют, зато разменянный третий десяток накидывает уже весомые годики-гирьки. До двадцати у Шуши — роман с младшим братом мужа старшей сестры Эммы Эдуардовны. Это прилично и почти по-бюргерски, по-сказочному. Семеро братьев взяли в жены семеро сестер… и пошла-поехала житуха… Но кривое зеркало исказило канон…
Началось все с Миши, точнее, с Эмминого замужества. Шуша с мамой старательно и терпеливо дожидались этого события. «Эммочке уже пора, ведь ей двадцать семь…» — говорила мама и объясняла все «поздним зажиганием». А у Шуши разыгрывалось воображение, и она представляла, как Эмма медленно горит на медленном огне. Шуша нисколько не расстраивалась из-за того, что Эмма задерживается и отстает от своих толстых одноклассниц в платьях фасона ночной рубашки… Они все остались в родной деревне под Бухарой и усердно плодились. Эмма же теперь была далекой и столичной. «Рано выходят замуж только глупые и некрасивые», — оптимизм, подхваченный Шушей неизвестно где.
Эмма — слишком старшая сестра. А Александра — слишком поздний ребенок. Одна родилась, другая уехала учиться. В столицу. Одна — мокрый комочек под названием «девочка», другая — уже не девочка. Виделись раз в год, летом. Эмма чересчур нервная и серьезная в те краткие моменты, когда не читает и не спит. Читала она удивительно беззаботно, сидя в шезлонге, раскачивая на носке заношенную туфлю на шпильке. Перед ней всегда стояла заветная вазочка, из которой Эмма поминутно, не глядя, брала персик и рассеянно высасывала из него соки, которые стекали между пальцев на локоть, а после на халат. Шуша донимала ее расспросами, Эмма огрызалась. Ей позволялось все, ее дожидались целый год, ее обожали и побаивались. Она не могла ошибиться и «неправильно» выйти замуж. Все тяготы бездомной Эмминой жизни — училище, общаги, загородный санаторий, где она подтирала попки анемичным детишкам, — как будто позади. Она наконец-то дала клятву Гиппократа, сбылась медицинская мечта идиота, Эмма поступила в санитарно-гигиенический, и на первом же курсе ее выбрали старостой, потому что она лучше всех умела притвориться общественно полезной и как самую старшую из присутствующих дам-с. Как староста, Эмма навестила в больнице некоего студента М. с вырезанным аппендиксом. Студент М. влюбился в резкий профиль своей старосты и… так они сидели, смущенные, чертя пыльные вензеля по больничной тумбочке.
Сидели-сидели и решили пожениться. Мишина семья по этому поводу благосклонно молчала. Весной все можно. Маму звали Луизой, она никак не предполагала, что сын и впрямь женится. Папа Лева тоже не думал и страдал отдышкой. У них на двоих билось одно коренастое еврейское сердце.
Они очухались уже после студенческой попойки в общаге, на которую их не пригласили. Позже для них была устроена показательная свадьба, где Эмма почти все время молчала, а Миша неестественно много говорил о массаже. Его прерывали дурацкими тостами и неловкими паузами.
Эмме с Мишей досталась комната Луизкиной матери в восьмикомнатной коммуналке в сердцевине города. В доме, охраняемом государством как памятник архитектуры.
Внутри памятника архитектуры борьба за выживание велась не на шутку.
Шуша написала Мише три письма. Главное — знать имя адресата, остальное приложится. Миша даже ответил. Она писала, что тоже, как и «они», хочет беленький халатик. Он писал, особо не заботясь о последствиях, что, мол, приезжай. Эйфория не имела конца. Лихорадочные сборы перетекали в скрытую кровосмесительную влюбленность. Шуша уже и сама не знала, зачем она едет — ради невиданного Миши, ради вожделенного медучилища или ради остроугольного города, который ей нисколько не запомнился со времен сумбурных экскурсионных каникул, разве что пятью видами мороженого, склеивавшего губы.