Лидия Васильевна, математичка, секретарь партийной организации школы, — когда Вы стояли тем утром, глядя из окна пятиэтажки на дождь и ковёр жёлтых мокрых листьев во дворе, — о чём вы думали? Вспоминали маминого брата, погибшего под Нарвой в сорок четвёртом? Или младшего, выпущенного в сорок втором и не вернувшегося с Курской дуги, — об этом Вашей маме рассказали в пятьдесят седьмом — когда выдавали справку о посмертной реабилитации? Или нет, наверное о своих детях, — о том, что им может быть, всё-таки, есть шанс — не придётся спускаться в бомбоубежище и надевать Общевойсковой Защитный Костюм — путаться в слишком большой, не по размеру, толстой резиновой куртке?
Я вышел на кухню. Отец посмотрел на меня.
— А я уже думал, что останусь без работы.
Мне было четырнадцать лет. Я понимал, что они говорят. Что не хватило совсем чуть-чуть, один зубчик не зацепила шестерёнка, колёсико не провернулось до конца по случайности, что-то застряло, война не отменяется.
И тогда я вдруг понял, что мой детский страх куда-то делся, теперь он шевелится только там, под календарной водой, на кафельном полу школьного вестибюля, в радиорубке, на дачной веранде — а здесь остались только слова, от которых сосёт под ложечкой, но едва, вчуже, едва — Энола Гей, семь минут, загоризонтные РЛС, позавидуют мёртвым, — но сердце цело, не останавливается, продолжает, идёт. Отец действительно останется без работы — но не сейчас, через несколько лет, когда РЛС станут никому не нужны, потом ракеты перенацелят в океан, потом договор по ПРО исчезнет с лёгким хлопком — немного дыма и немного пепла.
На втором уроке мы писали диктант, — скоро конец четверти. За окном ветер раскачивал голые ветви, последние листья налипали на стекло, лампа дневного света подмигивала с едва слышным жужжанием. Маша сидела на второй парте, наискосок от меня, чуть наклонив голову.
— Дуб — дерево, — диктовала мерным голосом Дина Ивановна, — роза — цветок.
Аэропорт Орли, Франция