Тем временем поверх дневника легла картинка с видом Феодосии, две каких-то книги и, по непонятной причине, плотный импортный банный халат, одна из тех многочисленных вещей, которые почему-то тащили с собой, несмотря на страшные ограничения веса, не представляя себе, что понадобится, а что не понадобится на новом месте, — девять лет спустя Кирилл рассказывал мне, что по большому счету достаточно было иметь при себе две пары джинсов и пару футболок, остальным тебя снабжали немедленно, — но тащили пледы, каких-то чугунных чертиков, которых вроде бы можно было продать там за большие деньги (вывозить можно было сто двадцать долларов на человека, и это без кредитных карточек, счетов, чего бы то ни было — сто двадцать долларов и все). К горке прибавились какие-то вещи из трех других чемоданов, потом начали пересчитывать деньги, и Машин папа, спохватившись, выгреб из карманов несколько советских монет, аккуратно положив их сверху, кажется, пледа или халата. «Что же нам с этим делать?» — спросила Машина мама, и таможенник сказал: «Разрешаю отдать провожающим». Машин отец сгреб все это барахло, сделал два шага к турникету и через турникет сунул в руки своей старшей сестре, книги упали со стуком, следом шлепнулся, раззявив страницы, дневник, зазвенели, посыпавшись, монеты, и тут Машка, поднырнув под отцовскую руку, схватила тетрадь — и когда она выпрямилась, Виталик уже стоял рядом — и она сунула дневник ему в руки, и тут они начали целоваться через турникет, по-настоящему, по взрослому целоваться, боясь оторваться друг от друга, и Машина мама смотрела на это все по крайней мере полминуты, а потом осторожно погладила дочку по спине, отец заново упихивал чемодан, таможенник досматривал мамину сумочку. Я подобрал две монеты — гривенник и алтын.
На автобусной остановке я смотрел, как Виталик курит вот этими самыми губами. Я уже все понял про них с Машкой, и мне казалось, что только так и могло быть, я даже не думал: «Во дают ребята!», или «Молодцы!», или «Ну ни фига себе!», а думал, что хорошо, что они успели, нашли время и место и вообще хорошо, и опять стоял, как Дениска, запрокинув голову, не видя неба за мокрой пеленой, и опять не заплакал. Мы были взрослыми в те сорок минут, пока замерзали в ожидании автобуса до Речного вокзала, настолько взрослыми, что Виталик вдруг сказал: «Мне сейчас кажется, что я ночью умру», а я окостеневшей рукой достал из кармана сигареты и предложил ему, и мне часто кажется, что никогда больше я не был таким взрослым, как тогда, — никогда, по сей день. На следующее утро в школе мы едва кивнем друг другу и до самого выпускного уже никогда не заговорим толком, хотя почти дружили же целый год, — я думаю, мы просто боялись заговорить, чтобы не потерять те сорок минут, когда мы были по-настоящему взрослыми, такими, как никогда потом.
Родителей не было, я прошел в к себе в комнату в сапогах и стоял, не зажигая света, у окна. В холле щелкнул замок, за стенкой раздались голоса, засмеялись — вечер субботы, наверняка портвейн и, скажем, конфеты «Белочка», — а я стоял и смотрел на башни Юго-Запада, торчащие из замерзшего болота пятиэтажек, когда сквозь стенку добралось до меня L’Italiano Vero.