Он совсем заскучал над интригами жирондистов, подручных Лафайета, несколько оживился, следя за тайными мотивами действий Робеспьера, которого автор книги, Карлейль (это была «Французская революция»), называл «человеком, зеленоватым, как море». В какой-то момент он, стыдясь, перескочил через сто страниц и со значительно большим интересом прочел описание казни Луи Капета.
На Гревской площади оглушительно били барабаны, толпа окружила эшафот — та самая толпа, которая некогда бурно приветствовала короля, теперь с удовлетворением, хоть и с некоторым испугом, смотрела на казнь. Возможно, что-то случилось, возможно, здесь был знак свыше, потому что был убит, правда не впервые в истории, помазанник божий, поставленный над людьми. Однако ничего не произошло, речь шла просто о гражданине Капете, толстом и вполне достойном человеке, который решил красиво умереть, хотя прожил ничем не примечательную и довольно неприглядную жизнь.
Историк сам восхищался этой смертью, он рассказывал о ней детально и менее скучно, чем о бесконечных политических интригах революционеров всех фракций и оттенков, и Григоре тоже был восхищен. Нож гильотины опустился, труп безвольно упал, и гражданин Самсон поднял голову бывшего короля за волосы и в исступлении показал ее толпе. Григоре ясно увидел окровавленную голову в руке палача, глядящую на бывших своих подданных пугающими, выкатившимися из орбит глазами.
Эти страницы взволновали его. Не потому, что он ненавидел абсолютного монарха Франции тех времен или ощутил освобождение, подобно людям с Гревской площади. То, что Капет с достоинством принял смерть, скорее пробуждало к нему симпатию. Григоре взволновало это публичное убийство. Величественное и возбуждающее, оно вызвало в мальчике странную радость. Солдаты, барабаны, фанфары, величественные жесты, завершившиеся смертью, — и все так торжественно! Это было то великое действо, в котором и он мечтал принять участие. Обыкновенная смерть, даже его собственная, показалась бы ему слишком будничной и скучной по сравнению с той, о которой он читал. Окончив страницу, он с необычной жадностью перечитывал ее, пока его не пробирала дрожь.
Но сегодня ему не дали почитать вволю. Его бабушка, госпожа Дунка, вошла в комнату, шурша длинным шелковым платьем, уселась рядом с ним на диван и сказала:
— А я и не знала, что ты пришел, Григоре. Ты давно пришел?
Григоре понимал, что она опять хочет рассказывать ему о прошлом — это нередко бывало в последнее время, с тех пор как между ними установилась странная дружба. Старуха любила делиться с ним какими-то отрывками воспоминаний, а он оказывался терпеливым слушателем, хотя и пассивным — ему надо было всего лишь присутствовать, чтобы она не чувствовала неловкости от того, что думает вслух. Григоре это знал и не расспрашивал, никогда не прерывал ее, предоставляя иной раз ее мыслям сбиваться. И тогда ее усталые, медленные речи звучали в его ушах, как неясная музыка, отнюдь не приятная; напротив, она позволяла ему предаваться своим мечтам, которые иногда имели связь и с тем, что он слышал, хоть он едва понимал, о чем идет речь.
В былые годы рассказы бабушки нравились ему больше любой сказки. Часто место действия в рассказе было для него важнее событий: например, большой сад, который он видел лишь однажды в детстве, — там выросли его мать, бабушка и прабабушка. Воскрешенный воспоминаниями этой старухи, а не его собственными, сад приобретал ностальгическую красоту и казался ему гораздо большим, чем был на самом деле; он превращался в особое место, которое преображало вещи и события, воссоздавая атмосферу давно минувших дней. Сад являлся ему поэтому не в дождь, не в грозу, а всегда летом, в печальное время — перед закатом. Предметы, сохранившиеся в его памяти от единственной поездки туда, меняли свои очертания в свете угасающего дня.
Сад поднимался по косогору и наверху заканчивался плато, окаймленным купами дубов, и эта высота придавала ему необъяснимую прелесть. Волшебство этого места зачаровывало Григоре — ему еще больше, чем бабушке, казалось, будто там может произойти самое невероятное событие. Тогдашние псы — Тамбор, Урфи и Гиделу — тоже были необыкновенными: гораздо больше обычных псов. И люди, давно умершие, о которых она рассказывала, были не такие, как нынешние, и их дела всегда казались невероятными и потому были памятны. А если это бывали злые люди, то зло, совершенное ими в давние времена, тоже приобретало теперь меланхолическую окраску.