Шабловский предвидел, что восьмидесятые годы дойдут до нас в своей глобальной версии. Так и случилось: телевизионные развлечения, клубные мероприятия, фотосессии в журналах неизбежно связали восьмидесятые со словом «китч». Воспоминания сопровождались несколько смущенной улыбкой – какие у нас были ужасные прически, какой пластиковой была музыка, которую мы слушали! На вечера воспоминаний охотно приглашали вернувшийся к жизни дуэт Modern Talking.
Более поздний период кажется еще призрачнее. Статьи или телевизионные программы о девяностых годах рассказывают об их второй половине часто без польского контекста. Поскольку в них сплошь да рядом высказываются люди, которые росли уже при интернете, во всяком случае в глобализованном мире. Они припоминают то же самое, что их ровесники из Германии или США – и мы видим массу пружинок неоновой расцветки, красочных роликов, яиц тамагочи, фотографий бойз-бендов и кадров из «Беверли-Хиллз 90210». Удивительно, но именно этот сериал сегодня считается наиболее символичным для польского восприятия того десятилетия, а не более популярные «Северная сторона», «Чудесные годы» или приключения Чарльза «Корки» в «Жизнь продолжается». Но так случается с явлениями, которым позднее – в результате какой-то унифицированной мутированной коллективной памяти – приходится «определять десятилетие». Отрезвление может прийти при взгляде на списки хитов тех времен, которые мы считаем первопроходческими, лучшими в музыкальном отношении. Когда мы просматриваем архивные записи Top of the Pops, выясняется что панк и нью-вейв были тогда гораздо менее распространены, чем конфетный Клифф Ричард или детский хор, поющий «Только у бабушки». Рассказанные воспоминания обычно идеализированы – либо благодаря туману ностальгии, либо из-за варшавоцентричной точки зрения, с позиций которой волей-неволей все кажется быстрее, лучше, она подразумевает успех и светлое будущее. Но вне Варшавы мир существовал потихоньку, в более устойчивых формах, не обращая внимания на условные границы. Я совершенно убедилась в этом уже в 1995 году, заглянув в тетрадь «золотых мыслей», где делали записи мои одноклассницы. В ответ на вопрос о любимой музыке обычно появлялось не то, о чем писал
В самый разгар работы над книгой произошло лобовое столкновение двух политических легенд: одна о двадцати пяти годах счастья и свободы, другая о двадцати пяти годах зловещей матрицы. Наверное, сработал инстинкт самосохранения, потому что я решила, что не стану влипать ни в какие мифологии, сфабрикованные на основе фактических событий (это не значит, что я ни разу их не упомяну). Разумеется, ничто не берется ниоткуда, и зафиксировать политические и экономические причины различных явлений было необходимо, но решающим здесь прежде всего была моя приверженность школе исследования мира в рамках микроистории, истории, увиденной сквозь призму частной сферы и антропологии повседневности под знаком Роха Сулимы.
Сплетение событий, которое привело к появлению этой книги, и в первую очередь то, что я обратила внимание не только на то,
Клиффорд Гирц[3]
утверждает, что почти невозможно или как минимум очень трудно полностью отказаться от собственного познавательного интерфейса. Так же невозможно нарисовать цельную, объективную картину культуры или эпохи, и напрасно было бы вынашивать такие замыслы, поскольку мы видим лишь фрагменты. Но мы можем – и должны – как можно более полно и конкретно их описывать, чтобы не впасть в иллюзию обобщений. Я старалась помнить об этом совете: он помог проверить многие убеждения, которые я разделяла, несколько раз выявил, что некоторые объяснения, хронология, причинно-следственная связь иллюзорны или полны пробелов. Надеюсь, когда я рассказывала о людях и вещах, мне удалось частично заполнить белые пятна или скорректировать наскоро написанные истории о периоде, который будто бы хорошо, но все же не совсем забыт.