В меня впились очень светлые, широко открытые глаза в неподвижных черных полукружьях ресниц; губы сжались в напряженном внимании; совсем худенькие руки взрослым жестом легли на большой голубой передник. Я слышу собственный голос в этой серой сумрачной комнате: монотонно звучит какая-то сказка о пограничниках и о Буге; сидят караульные в будках и ничего не видят, ничего не слышат, заняты своими глупыми делами, и на все им наплевать — и никто их всерьез не принимает. А люди с мешками на спине весело и без опаски разгуливают туда и обратно.
Младшая Дзерлацкая слушает и постепенно успокаивается, напряжение исчезает с ее лица. Ненадолго. В какой-то момент Дануся начинает слушать невнимательно, рассеянно, бросает взгляд на будильник, затем смотрит в окно и вдруг беспомощно и отчаянно:
— А если она не вернется к шести, что делать?
— Ах, так вот в чем дело, Дануся Дзерлацкая! К чему твои глупые страхи, к чему тебя, как ребенка, уговаривать, что если мать не вернется к шести, то вернется в семь или в восемь.
Дануся светлеет. Бегает по комнате, ищет бумагу, чтобы прикрыть кастрюльку, пересчитывает деньги за капусту, дает сдачу. Вдруг задумчиво, слегка запинаясь, спрашивает:
— А если… если и в восемь часов мать еще… не придет?
Теперь и я становлюсь серьезной.
— Послушай, Дануся, так нельзя; а если в шесть, а если в семь, а если в восемь? Ты должна твердо сказать себе: вполне может так случиться, что мать вообще сегодня не вернется, и это вовсе не значит, что случилось несчастье. Моя соседка очень часто приходит только на следующий день утром или даже на третий день…
— Да? — Дануся упивается этими животворными словами. Глаза расширяются, рот приоткрыт, как у маленького ребенка.
Мы помолчали. За окном слышен чей-то голос, по улице проезжает телега. Я начинаю складывать свои свертки.
— Вы уже уходите? — пугается Дануся. — Пожалуйста, не уходите… — просит, почти умоляет она.
И я снова покорно усаживаюсь на единственный стул. Тишина.
— Послушай, Дануся, — начинаю я, — это ты всегда так… всегда что-нибудь выдумываешь, пока ждешь мать?
Она отвечает не сразу. Мы смотрим друг на друга. Годы, разделяющие нас, исчезают, и сближает мука ожидания. Дануся смущенно отводит взгляд.
— Да, всегда. Тут еще дело в том… Вы умная, вы пишете книги и поймете меня.
Я неприятно удивлена.
— Откуда ты знаешь, что я пишу книги?
Дануся рассмеялась.
— А вы думаете, что я ничего не знаю? Ведь пока папа был с нами, мы… — Она обрывает на половине фразы. — Здесь, в этом дачном поселке, вы можете не бояться, — она говорит снисходительно и чуть свысока, — мы часто с матерью думаем — хорошо, что здесь нет гестапо, а глупые эсэсовцы интересуются только провиантом — картофелем, свининой, а не книжками. А в Варшаву вам надо ездить как можно реже… — заключает она со знанием дела.
Я ошеломленно молчу, а девочка уже рассуждает о своем: если она до сумерек ждет спокойно, даже поет и не плачет, не беспокоится за мать, то потом еще хуже — ей кажется, что мать вообще больше не придет. И все из-за того, что днем она совсем не боялась. А если хорошенько нареветься, поголодать, измучиться ожиданием, тогда-то мать и вернется поскорее…
Я прерываю ее глубокомысленные выводы:
— Послушай, Дануся, сколько тебе лет?
— Одиннадцать. А вы думали, что семь? Все думают, что мне семь. Но я не огорчаюсь, у нас в семье все были маленькие, а потом вырастали высокие, и мать говорит, что была такая же маленькая, и дядя, и брат…
— Да. Так бывает, — поддерживаю я разговор.
Но Дануся уже не обращает на меня внимания. Она вся в напряжении.
— Дануся.
Она отмахивается прислушиваясь. Теперь слышу я шарканье ног в сенях. Дануся с криком бросается к двери. Дзерлацкая появляется на пороге, тяжело дыша от усталости, едва живая, согнутая под грузом мешка. Подходит к столу, приваливается к нему мешком, чтобы легче снять его.
— Подожди! Да отпусти меня, не держи!
Она развязывает какие-то тесемки, ремни и защищается от девочки, а Дануся тормошит ее, обнимает, потеряв голову от счастья.
Я ухожу, чтобы не мешать им. Проходя мимо окна, слышу, что радостные возгласы уже сменились упреками: «Почему так долго? И зачем вообще пошла?»
Мать раздраженно:
— А ты поела, что тебе было оставлено? Нет? Почему не ела? Матери назло, да?
Они ссорятся, кричат друг на друга…
На крыльцо выходит Ягодзинский в высоких сапогах и синем картузе. Проходя под окном, бросает мне мимоходом:
— Вот всегда они так, а жить друг без друга не могут.
Обходим лужу и вместе идем в сторону рынка.
— Капусту у них берете? — спрашивает Ягодзинский и сразу, без перехода, сообщает, что сегодня утром немцы окружили станцию и забрали сорок человек. В Варшаве снова страшные облавы, а у Войцешкевича можно купить макароны без карточек.