у него были сотни книг, сложенных на полу у стены. Их названия и авторы, за исключением двух-трех, были незнакомы мне: это давило на меня, и я чувствовала себя полной невеждой, будто не прочла за свою жизнь ни одной книги – по крайней мере ни одной из тех, которые были «жизненно необходимы» для него. Он употреблял это же выражение, говоря о нравившихся ему фильмах и пластинках. Я осматривала содержимое его ящиков, хотя Хосе Мануэль запрещал мне это, но ты же знаешь, какая я любопытная. Я нашла вставленную в рамку фотографию, которую он спрятал в глубине шкафа и, может быть, ставил на ночной столик, когда я уходила. Это была фотография женщины с полным, немного увядшим лицом, с короткой стрижкой и круглыми очками – фотография не жены, а «подруги». Когда Праксис наконец осмелился заговорить о ней со мной, он произносил это слово с почтением, словно для того, чтобы мне не пришло в голову оскорблять ее. «Мы не женаты, но именно поэтому нас связывает более искреннее и крепкое обязательство» – вот что он сказал мне в последний раз. Но Хосе Мануэль мне очень нравился, хотя и не тем, о чем думал он сам: мне нравилось, что он мог внезапно позвонить мне в полночь и увезти за город, в какой-нибудь бар на шоссе или ужинать с его товарищами, иногда при светильнике. Он говорил им, что я дочь высланного военного-республиканца, и я чувствовала гордость – не только за своего отца, который ждал меня дома, не смыкая глаз, но и за самого Хосе Мануэля. Я думала, что была для тех людей соотечественницей, а не иностранкой, потому что тоже помогала им, хотя он почти никогда этого не позволял, боясь скомпрометировать меня. Он становился очень серьезным и говорил: «Чем меньше будешь знать, тем лучше для тебя». Но Хосе Мануэль был никудышный актер, как и большинство мужчин, и со временем меня стало раздражать не то, что он врет мне, а что делает это так неумело. Когда у него случался приступ ответственности или вины, он придумывал собрания, чтобы не встречаться со мной. Звонил мне с большой загадочностью и говорил, что возникла опасность и я не должна приходить на квартиру. Вернувшись после праздников Страстной недели, Хосе Мануэль хранил несколько дней очень серьезный вид, обнимал меня с отчаянием, а потом отстранялся с тем стыдом, который вы, мужчины, чувствуете, когда не можете удержаться на высоте своего тщеславия. Я спрашивала: «О чем ты думаешь?» – и он отвечал: «Ни о чем», – повернувшись ко мне спиной. На следующий день он казался уже прежним и возил меня на машине ужинать в кафе у реки, но вдруг, в середине разговора, снова напускал на себя этот серьезный вид человека, измученного проблемами, недоступными моему пониманию. Наверное, он воображал себя актером из шведского или французского фильма, в котором проходят долгие минуты и никто ничего не говорит. Мне хотелось влепить ему пощечину или потребовать, чтобы он сказал мне прямо то, что никак не осмеливался. Однако я притворялась, будто ничего не замечаю, а он сидел весь вечер с лицом жертвы или мучающегося негодяя. Тогда я поняла, что если он до сих пор не порвал со мной, то только потому, что хотел дождаться конца учебного года, чтобы все закончилось само собой, без открытого разрыва. Конечно же, он не хотел делать мне больно. Никто этого не хочет. Как будто ложью можно смягчить унижение от того, что тебя бросили.