Читаем Польский всадник полностью

Хосе Мануэль пришел поздно, извиняясь, с пиджаком под мышкой и черным портфелем, набитым книгами и экзаменационными работами. Уже начались выпускные экзамены, и он проводил целые ночи без сна, проверяя работы, хотя и не был сторонником традиционной системы. Праксис считал ее негибкой и прежде всего несправедливой, но кто мог изменить стереотипы преподавателей и, конечно же, учеников, привыкших копировать конспекты и повторять наизусть имена и даты? В следующий понедельник он должен был принимать экзамен у выпускного класса и решил позволить им пользоваться книгами и поощрить высказывать собственное мнение. Хосе Мануэль быстро, как фокусник, жестикулировал перед лицом Нади, наклонившись вперед и опершись локтями о стол, словно во время урока.

– Что-то я заболтался, – сказал он, заметив ее равнодушное молчание и смущенный взглядом, пронизывавшим его, как рука бесплотную тень.

Хосе Мануэль зажег сигарету, хлопнул в ладоши, позвал хозяина таверны по имени и трусливо улыбнулся Наде, спросив, что она будет пить.

– Ничего.

Он заказал полбутылки местного вина, посерьезнел и впервые за тот вечер открыто посмотрел ей в глаза. Знание, что он собирается сказать, не сделало это менее болезненным для нее, а лишь более унизительным: она участвовала в жалком фарсе, в котором не было ни единого слова, не повторенного множество раз – этим мужчиной и многими другими, на любом языке и в любом месте. В этих словах была мужская трусость, лживая и изворотливая откровенность, ненужное сострадание, раскаяние, утешение и уверения в будущей верности, несмотря ни на что. Слушая его, Надя улавливала не фразы, связанные между собой, а отдельные омерзительные слова, колючие, как иголки, вкрадчивые, ядовитые, банальные, чувствовала отчужденность от реальности и тяжелую, как свинцовая плита, боль, по сравнению с которой причина ее была почти ничтожной. Она видела человека – вежливого и чужого, размахивавшего перед ней руками и нервно царапавшего ногтем жесткую поверхность стола. Хосе Мануэль говорил сострадательным и несколько покровительственным тоном, а в это время за занавеской слышались медленные голоса пьяных и песни фламенко. Снаружи, в нескольких шагах от нее, был все тот же неподвижный вечер начинающегося лета, и в теплом, нежно-голубом воздухе, над стенами с гербами и бронзовым куполом церкви Спасителя, стремительно проносились стрижи. Надя не хотела больше видеть этого оправдывавшегося и каявшегося человека, его лживого виноватого лица, не хотела слышать слов, которые он продолжал говорить ей, опустив голову и отводя глаза, как будто исповедуясь:

– …Никогда больше… неизгладимое воспоминание… долг… порыв… откровенность… обоснованность… подруга жизни… постольку-поскольку… жизнь впереди…

Надя чувствовала, что ни ясность рассудка, ни презрение не смягчают ее невыносимой боли, хотя она и скрывала ее из гордости. Они вышли из таверны, и Надя отказалась от предложения Праксиса подвезти ее до дома. Они стояли друг против друга, как в тот декабрьский день, когда она согласилась взять у него на хранение картонную коробку и Хосе Мануэль погладил ее по лицу, с какой-то боязливой страстностью в пальцах, и повторил припев из песни, которую они много раз слушали вместе: on n'oublie rien de rien, on n'oublie rien du tout[9].

– Иди ты к черту, – сказала Надя, отстранившись от него, с обиженным и угрюмым выражением, на мгновение вернувшим ей достоинство.

Снова взглянув на Хосе Мануэля, она увидела на его умоляющем лице выражение недоумения или жалости к самому себе, будто это его бросили и его сердце разрывалось от горя.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже