На другое утро я просыпаюсь в одиночестве. Я всё ещё держу, за-ради моего брата, данное маме слово. На столике у кровати записка. Вивиан пишет, что она у врача и мы встретимся в церкви. Времени десять пятнадцать. Панихида в час. За окном сегодня солнечно, низкий осенний свет, не затенённый отощалыми деревьями. Дождь был бы больше в тему. Вылезаю из кровати, встаю под душ. Вивиан проредила уже и шкафчик в ванной тоже. На полках лишь необходимый минимум: шампунь, какая-то парфюмерия, лак, крем, макияж, щётка для волос, бутылка водки и зубная паста, мои в основном причиндалы. Закрываю шкафчик. Я давно не смотрелся в зеркало. А теперь делаю это. Запотевшее стекло оттаивает, словно кто-то сдвигает вуаль с моего лица. Остался ли и я в глазах Фреда прежним, как он в моих? Замерло ли и моё время в то утро на Киркевейен, когда он бережно потрепал меня по щеке и ушёл навсегда? Вспоминал ли он меня все эти годы как шестнадцатилетнего Барнума, как малявку-брата, отчисленного из школы? От этих мыслей я внезапно чувствую такую глубокую, безысходную тоску, что мне не хватает дыхания, я упираюсь лбом в зеркало, стою. Мне бы хотелось получить шанс сказать ему: — Фред, я справился. А ты? — Я снова открываю шкафчик и смотрю на бутылку. Она ещё не откупорена. Она — обещание, которое пока не нарушено. Сегодня я хочу порадовать маму. Но куда-то запропастился костюм, мой старый, ещё отцовский. Я переворачиваю коробки, упакованные бюро по переезду. Его нигде нет. Спускаюсь в подвал. Наш чулан в глубине, за постирочной. Дверь в него даже не запирается, поэтому бомжи из парка, бывает, ночуют здесь, греются в тепле сушильного шкафа. Красть тут всё одно нечего: старьё, которое Вивиан приготовила на выброс или блошиную ярмарку, пара лыж с заусенцами, одежда, которую теперь никто не наденет, башмаки на платформе, торшер с ярким абажуром и пустые бутылки. Костюм висит в прозрачном пластиковом чехле. Давненько я его не носил. Снимая его с крючка на стене, я обнаруживаю ещё кое-что: чемодан. Тот самый старый-престарый чемодан, который я унаследовал от отца, таскавшего его за директором цирка Мундусом, и отдал напрокат Фреду, когда он свалил. Теперь мне вернули его. Я приподнимаю чемодан. Такой же лёгкий. Только ещё более потрёпанный. Ремень на замке порвался. Я стою и держу в руке чемодан, словно теперь моя очередь покидать дом. Потом открываю крышку: пустота. Ни следа аплодисментов. Обивка истёрлась и висит лохмушками. Он прошёл через многие странствия. Нет, это выше моего разумения. Я отшвыриваю от себя чемодан и бегом припускаю из чулана домой, наверх. Ключ остался в квартире. Стою, тупо уставившись на дверь. Дощечка подёрнута матовой, пятнистой пеленой, и наши имена кажутся выдавленными в тумане, едва разберёшь. Он был здесь. Я знаю. Может, переночевал внизу. Он видел моё лицо, нас, время, которое минуло. Почему же он не объявился? Духу не хватило? И тут же разгорается беспокойство другого рода — когда именно он под сурдинку нанёс нам визит? Я не осмеливаюсь додумать этот вопрос до конца, но он по собственной воле стучит и стучит в голове, как разогнавшийся паровоз, не остановишь. Кто-то дышит рядом. Соседка. — Это ты воруешь у меня газеты, — говорит она. Я начинаю раздеваться. Соседку как ветром сдувает. Надеваю костюм, а всё своё скидываю в мусоропровод. Мне надо в церковь на Майорстюен. Но я даю кругаля и иду через Блосен. Останавливаюсь там на вершине. В холодном воздухе всё кажется ближе. Я думаю: не есть ли это готовая финальная сцена «Ночного палача»? Закуриваю, меня рвёт. Когда я подхожу к церкви, мама с Педером уже сидят на лавочке под часами и красным виноградом. Завидев меня, они немедленно поднимаются. Мама нервничает, ей неймётся. Она целует меня в щёку, думаю, чтоб проверить, пил ли я. Педер кладёт руку мне на плечо. — Эта квартира наверху супер, — говорит он. Мы уже можем заходить внутрь. Пара активистов Армии спасения сидит в заднем ряду. Я узнаю домоуправа Банга, кое-кого из школы, полицейского в первом ряду и, ну куда без этого, моего злого гения, мою горевестницу Бенте Сюнт, хорошо, сегодняшний день уже не может стать хуже, чем есть. — Всё отлично, — шепчет мама. Я сажусь между Вивиан и Болеттой на первом ряду. Двери закрываются. Болетта кладёт сухую, в бляшках пятен руку мне на колени. — Спасибо, хоть пастора нет, — шепчет она. Мама шикает на неё. Органист начинает играть. Я не знаю текста псалма. Вивиан смотрит прямо перед собой. Рот у неё закрыт. Щёки ввалились. На том месте, где надлежит быть гробу, стоит стул, вокруг него разложены венки и цветы. На одной из лент надпись «Спасибо. Вивиан и Барнум». Мама поднимается и говорит какие-то слова. Я не улавливаю смысла. У меня в голове всё стучит колёсами паровоз, не желает останавливаться. — Это почти хороший исход, — шепчу я Вивиан, наклоняясь к ней. Она дёргается беспокойно: —