– Спрашивайте, почему же нельзя? Всё это время и другие, кто думает так же, как я, боролись с ней, как и вам пришлось с ней бороться. Она принадлежит
Я с издёвкой посмотрел на него.
Он повернулся ко мне, и от его взгляда я попятился.
– Чего хочу я? Ах ты, невежественный дикарь, да как ты смеешь предполагать, чего хочу я? Ты даже догадываться об этом не можешь! Так слушай, ты, дитя прогнившего Запада: я хочу вернуть минувшее, вернуть прежний образ жизни, я мечтаю о древней стране, не разбуженной беспорядками, не израненной временем. Если я стремлюсь к власти, то только ради блага людей, ради образа жизни, который сложился в согласии с природой, в гармонии с ней. – Он смотрел на меня с каким-то насмешливым скептицизмом, и его голос помягчел. – Слушай,
Я смотрел на него, выпучив глаза: каково, черт побери! Задать такой провокационный вопрос честолюбивому политику! Но именно поэтому надо суметь ему ответить. И что-то подсказывало мне, что лучше так и сделать. Но на наших дискуссиях в конторе никогда не было так жарко, как сейчас, я не был таким усталым и голодным, а тут ещё в ушах звенит этот гамелан и что-то нечленораздельно с самозабвением тараторит кукловод! В такой обстановке подобного весьма серьезного вопроса я никак не ожидал.
– Ну… – промямлил я, – вы имеете в виду капитализм против марксизма, не так ли? Или социализма? Но никто не придумывал систему, которая называется «капитализм», она развилась сама, так уж устроен мир, все страны развиваются примерно одинаково. Ну хорошо, иногда это развитие оборачивается неудачей, так и с человеком бывает. Или процесс заходит слишком далеко, или на него влияют какие-то другие события. Тогда приходится проводить корректировку, восстанавливать равновесие. Изнутри, если возможно, это всегда лучше. А уж если невозможно, то перемены…
– Но если те, кто существует в этой системе, не хотят никаких перемен? – перебил меня священник. – И если такие перемены угрожают разрушить саму систему?
– Ну… – Я совсем запутался, по спине струились ручейки пота, это было неприятно.
Он не дал мне сформулировать возражения, а страстно заговорил, подчеркивая отдельные слова и неотрывно глядя мне в глаза:
– Перемены, корректировки, равновесие – это одно, а анархия – совсем другое. Установившийся веками порядок, старый образ жизни, каковы бы ни были его недостатки, он всё равно лучше анархии, ведь так? Поэтому перемены надо ограничивать, тщательно взвешивать, обдумывать, учитывая вред, который они могут принести, правда?
Неожиданно для себя я кивнул, словно в такт гремящему оркестру, но тут же сердито одернул себя. Его слова были не лишены смысла, но мне не хотелось с ним соглашаться. Не то чтобы я полностью не разделял его точку зрения, но я опасался скрытых в его словах подвохов, которые грозили сбить меня с толку.
– Но ведь вы признаете, ведь признаете же, – он вежливо склонил голову, – что временами какие-то перемены оказываются в конце концов неизбежными. Конечно, тогда, чтобы не возникло катастрофических изменений культуры, лучше всего аккуратно осуществлять их под сдерживающей рукой старого порядка.
Я отрицательно покачал головой, но сказать мне было нечего. Со многим я хотел бы поспорить, сказать о стагнации и ритуалах, об упадке и репрессиях. Но я устал, мысли у меня путались, к тому же мой хладнокровный, хорошо владеющий собой собеседник внушал мне известный страх. Почему-то я не мог найти слова. А он продолжал настаивать:
– Конечно, разве не лучше, если те, чей привычный образ жизни подвергается опасности, будут решать сами? Разумеется, если у них хватит мудрости понять необходимость перемен, то не лучше ли, чтобы осуществление этих перемен… было доверено им самим?
Я проглотил подступивший к горлу комок. С этим трудно спорить, хотя… то, на что он намекал. Чувствуя, что меня загнали в угол, я неуверенно кивнул. У него немного подобрело лицо.