После Машиного ухода он взялся жадно. Теперь, когда она ушла, Юлий и сам не мог понять, зачем говорил все эти глупости: «Ворованное... Мама... Полный идиот!»
Пролистав еще раз, он счел сумму резонной. По-настоящему интересных было, пожалуй, три.
«Шут гороховый! Не мытьем, так катаньем... Уж этот не откажется. Плевать ему на библиотечные штампы...»
Знакомство они вели не первый год. Это на посторонних Вениамин умел произвести комическое впечатление, но Юлий отлично знал: на книгу Веня всегда смотрел как на жертву – словно припечатывал своим личным штампом. Умел выследить и завладеть.
«Странно, все-таки очень странно...»
Теперь он думал о Маше.
В ней было что-то и притягивающее, и отталкивающее. Двойственность, о которой Юлий не мог сказать яснее, чувствуя, что рядом с этой девушкой он и сам становился
Снова пришла мысль о больничном
Мысленно перебирая друзей и знакомых, к кому можно было бы обратиться за деньгами, он думал о том, что эта девушка умеет действовать – достигать поставленной цели. «Победителей не судят».
В соседней комнате бормотал телевизор. Уходя на работу, мама забыла выключить. Он заглянул и поморщился. Лицо, вещавшее с экрана, вызвало привычную гадливость:
«Но главное...» – он вырубил
Главное заключалось в том, что при всей чудовищности поступков, которые она себе позволяла (Юлий догадывался, что не с ним одним она неразборчива в средствах), эта девушка знала
Ее словам не хватало тонкости, отшлифованной образованием. Их можно было назвать прямыми и грубыми. Больше того, в каком-то смысле ее словесная правота шла вразрез с его собственным пониманием жизни: все, на чем он стоял, вырастало из культурной почвы – этого тонкого, почти размытого слоя. Машу нельзя было назвать чуждой культуре. Этот слой в ее сознании определенно присутствовал, но его заглушали другие пласты. Живые и сильные, к которым сам он не мог пробиться.
Юлий вспомнил детскую сказку о
Да, он говорил себе, его понимание жизни, основанное на культурной преемственности, имеет сильные корни, но слабую ботву. Таковы и слова, которыми он отвечает на ложь окружающей жизни. А ее слова обладают смелостью и силой. Это не смелость мысли. Но именно такой, не столько разборчивой, сколько действенной смелости Юлий тщетно искал в самом себе.
Смутно он догадывался, что помехой на этом пути встает череда его предков. Их непреклонные глаза, глядевшие с фотографий. Прадед, дед... Конечно, их тоже затронула ассимиляция: что-то они утратили, что-то приобрели. Но главное все равно осталось: моральный закон, которого они придерживались, уходил в глубину прошлого на долгие века.
«Мы – другие», – усмехнувшись, он вспомнил бородатого, назвавшего советских евреев полукровками. Юлию вдруг показалось, что в этих словах есть определенный смысл.
В сравнении с его собственными Машины семейные обстоятельства были совершенно иными. В конце концов, она – действительно полукровка, не в переносном, а в самом прямом смысле. Родилась в смешанном браке. В ее крови сошлись две национальных судьбы – два закона, вытекающие один из другого и этим соединенные накрепко. В то же время они противоречили один другому, казались несовместимыми. Но именно в этом противоречии Юлий видел источник ее неодолимо притягательной решимости.
Сложив диван, Юлий отправился на кухню. На
Карауля кофе, норовивший залить плиту, он снова думал о
«Русско-еврейский Серебряный век...»
Теперь он чувствовал, что ухватил какую-то нить. Похоже, на этом пути можно многого достигнуть. Если перенять Машину смелость, соединив со смелостью собственной мысли.
«Опасности и подвох... Этого нельзя не учитывать...» – размешивая сахар, он снова думал о том, что в ее крови соединились две традиции, которые нельзя назвать равноценными: еврейская уходит в глубь веков, русская коренится в более позднем времени. Из этой преемственности, в основе которой лежит сложное взаимовлияние, может родиться как