Васька лег на живот, лязгнув протезом. Вжался в мох, словно его тело утюгом прогладили. Передний прицел винтовки, прикрытый ушками, на собаку похож. Подосёнов сообразил, чего Васька их «шпицами» зовет, двадцать восьмые эти. Винтовка длинная, метр с гаком, с Васькой слилась в одну конструкцию. Когда на острове еще была конюшня, вот так же конюх в седле держался. Будто их с жеребцом отлили из одного металла, теперь уж не разделишь.
Стрелял Васька на задержке дыхания или вдыхал-выдыхал незаметно – его спина под гимнастеркой, потерявшей всякий цвет, жилкой не повела. Васька сделал только один выстрел, в траве за поваленным стволом пискнуло. Он начал подниматься, неловко, на четвереньках. Снова стал неуклюжим.
– Еще, – сказал Семен.
– Тебе фокусы тут, что ли, показывают? – Подосёнов подкатил вплотную.
Кудри Семена прилипли ко лбу. Лоб у сына был его, подосёновский, рыжина в волосах – как у Антонины.
– Когда пострижешься нормально? В Ленинград свой с патлами поедешь?
– Погоди, командир. – Васька протянул Семену винтовку. – Попробуй по бревну вдарь.
Семен попытался все повторить в точности. Лег наизготовку, щелкнул предохранителем, указательный палец на спусковом крючке разместил, посередке второй фаланги. Приклад уперся в плечо. Бдыщ! Пуля полетела мимо, сбила шишку чуть ли не с макушки сосны. Семен тер плечо.
Расстреляли обойму.
– Ладно, сходи за ушастым, и поедем, – Васька отряхивал колени. – Ничего, я тебя обучу, будешь у меня из всех орудий палить. От те крест.
– За кем сходить?
– Заяц, беляк, в черничнике за бревном. Мать суп сварит.
Подосёнов, встряхиваясь на своей тележке, покатил в сторону лодки.
– Отец не хотел мне схрон показывать? – услышал за спиной.
Васька перевел разговор на «станок»: велел Семену отжиматься по утрам, чтобы держать оружие без всяких подставок.
Пока лодка, треща мотором, раскидывала Ладогу на два белых уса, Подосёнов смотрел на Ваську и Семена. Те сидели перед ним спина к спине. Может, Семен прав. Не хотелось Подосёнову пускать в новый, богатый схрон чужого. Не семья у него, а рогатка. Жена с сыном не такие, как он. Из настоящих людей у него только Васька да Зоя, сестра в Москве. Они в полный рост видели Подосёнова, они знали, какой он. В том, что сестра жива, он не сомневался. Когда ушел на фронт, ей пятнадцать было. Как Семену теперь, столько же он и с Антониной живет. Зою он потом еще раз видел – так и осталась лопоухой, самой красивой.
Про жену, Антонину, Подосёнов с первого взгляда решил – гордая. Явилась за Тамарой-радисткой, сестрой, ухаживать, да уж больно городская, не справится с нашим климатом, сплетничали инвалиды. В кои-то веки им было о чем посудачить. Под климатом они подразумевали весь уклад: недостаток продовольствия, сырость, дикую природу, напирающую на бывшие кельи со всех сторон, отсутствие здоровых мужиков, медикаментов, культуры – «ни света, ни танцев». Танцы Подосёнов им тогда организовал, подрядил Генку с гармошкой. Танцплощадку сколотил прямо над причалом, подле бюста Ленина: вождя установили еще при рыбзаводе, вместо старого святого.
Летом ночи белые, так и танцевали, без света все видно. Даже лучше. Васька усмехался: решил, что Подосёнов Антонину завоевывает этими танцульками. Теперь Подосёнову и самому было смешно: безногий, он в Ленинграде сапоги и велики чинил, теперь вот танцульки устраивает. «Твои руки двух пар ног стоят», – утешал Васька. Подосёнову хотелось стариков-ветеранов встряхнуть, только и всего. Пусть хоть смотрят, как танцуют. С тех пор, как Антонина появилась на острове, самовары просили санитарок брить их почище. По обшарпанным коридорам, когда самоваров везли к танцплощадке, еще долго одеколоном несло. Где-то раздобыли ведь, черти, даром что газету листали ложкой, зажатой в зубах. Сам Подосёнов не прихорашивался. Один раз поглядел на эти танцы да и покатил прочь.
На следующий год Антонина освоилась. Медучилище она еще до приезда окончила. Суладзе отмечал, что она смышленая, единственный медик на острове, кроме него самого. Сначала в женских палатах порядок и «санитарию» навела, потом до мужских добралась. Так себя поставила, что никто, даже старики-похабники, которые ни хрена уже не боялись, не называли ее Тонечкой, только Антониной Алексевной. Подосёнов лишь заметки делал про Антонину: пуговка на халате расстегнута; под халатом кружева, грудь, как два яблока на ветке; пахнет от нее травой с покоса; волосы под косынкой отливают рыжим. Антонина была для него пунктиром вычерчена. Долго была.
Зато говорить про них начали раньше, чем он ей руку пожал.
Густой августовской ночью она ждала его в сарае на причале. Рыбаки были при деле, шел клев, сарай пустовал. У лежанки горела керосинка. Когда принялись целоваться, она убавила пламя, потом и вовсе потушила. Не видела его культей. Твердил, что зря она все это затеяла, а сам увязал все глубже в ее нежности, будто падал на луг, обнимал небо, как раньше, когда еще за завод бегал на соревнованиях. Прорывал ленточку, падал на лужайку, на спину. Дышать. Во весь рост вытянуться. Наслаждаться телом, которое все может.