Немой царь. Так инвалиды звали старый Андреевский колокол. Тысячепудовый, с отбитым краем, – лежа под ним, Подосёнов оценил, что он, как дом, мощный. Язык один больше здорового мужика. Язык был вырван и долго валялся у стен интерната, пока не был приспособлен «в хозяйство» Митрюхиным. Старик, заветренный, как и его сушеная рыба, не говорил, куда дел. Может, сбросил в Ладогу, запомнив место, пока не придет время колоколам звонить. «Последний раз, – говорил старик, откашливаясь троекратно, как старый петух, – трезвон перед войной стоял. Еще финской. Двадцать четыре раза ударили монахи. Лошаденками по льду потащили имущество. Бомбы две войны свистели, церква устояла, главный колокол на себя удар принял. Треснул, обезмолвел». – «На печке ты, старик, перегрелся, вот и приснилось», – Васька поднял Митрюхина на смех. Он не любил старика за прижимистость.
Теперь и остров, как старик, доживает свой век. Колокольня изнутри вся в проплешинах, из-под штукатурки глядит рыжий кирпич. В трещины наметает землю, прорастает березовая мелочь. Подосёнов согнул хлипкий стебель – листики блестящие, новенькие. Не ровен час, отвоюет лес назад то, что монахи забрали. Рыбакам местным плевать: инвалиды тут, или монахи, или боцманов обучают, приют ли сиротский, как до революции при финнах было, – они верят в своего Николу Морского, покровителя на водах, да в Ладогу. Вон она, синяя в прозелень, из каждого колокольного проема видна.
Внизу громыхали и собирались люди. Послышалась гармошка. Затушив самокрутку о балку, поверх которой виднелась вся колокольня насквозь, Подосёнов продвинулся дальше. Вжух. Еще чуть. На шершавой ладони отпечаталась жирная ржавчина лестницы.
Она вела на второй ярус. Там в свое время подпевал Немому царю его младший брат. А может, сестра? Ростом поменьше. Эх, Заяц, чтоб тебя. Жизнь бы сложилась иначе.
«Миленький, вот так ты теперь, что ж теперь», – причитала над ним в госпитале санитарка. Едва глаза открыл – врач, морж старый, с планшетом топает по рядам, указывает: «Этот умрет через два часа, этот через пять: не надо, Маша, тут крутиться, займитесь другими». Почти слепой из-за бинтов, перетянувших голову по диагонали, Подосёнов решил: морж на него показал – конец. Проваливаясь в забытье, он видел, как в Москве, у буржуйки, Заяц долго смотрит на похоронку: «Погиб», потом комкает листок, запихивает в рот, жует, давясь (она всегда ест торопливо), проталкивает в горло. Черпает снега из ведра и следом в рот.
Сглатывает.
Махнул на него врач или нет?
Сглатывает.
Лишь бы не махнул.
Сглатывает.
Пусть Маша придет, пусть крутится тут.
Только бы выжить.
Он тогда не знал, что выжить можно по-разному. На вокзале, когда Заяц ему навстречу шла, он уже уперся утюгом в перрон. Сапог, который чинил, отбросить к чертям, оттолкнуться – и к ней. Тут на черно-белом портрете, который держала вверх ногами маленькая рука сестры, самого себя узнал – того, настоящего себя: высоколобого, сильного, целого. Такого брата она искала. Не нашла. Двугривенным унизила, как и все.
Лет десять он так выживал. А наутро после регистрации, пока Антонина спала, положил двугривенный в конверт, наклеил марку, написал оба адреса: отправителя и получателя. Заяц поймет. Должна понять: иначе никак. Кривясь, подскакивая на кочках, покрытых первым снегом, давя тошноту, он съехал к причалу, где стоял почтовый ящик. Цветом не то синий, не то зеленый, в белесых разводах. Ладога плюнула в Подосёнова, потом окатила голову, плечи. Доски причала блестели от воды, перила стонали от ветра.
Не смог.
Конверт пустил по воде.
Монетку так и носил с собой. После реформы она ничего не стоила.
Двугривенный, черный, липкий, полетел вниз, в Немого царя, звякнув, завертелся на площадке, затерялся, утоп в пыли.
Подосёнов подтянул себя к последней лестнице, деревянной. Осталось восемь ступеней. Шаткая конструкция качнулась под его руками, в грудь врезалась грань свежей доски. Пахнущая медом и смолой, она вонзила в ладони все свои зазубрины: мстила, что ли, за то, что не дали жить в красоте, в лесу, смотреть на Ладогу.
Предплечья надулись мышцами – давно такой работы не было у Подосёнова. Мухи наконец отстали от него, теперь в глаза лезла пыль. Сквозняк качнул лестницу, Подосёнов припал к самой грязной ступени. На горячую щеку налип песок. Ощупал кобуру – не расстегнулась ли? Нет. Чужой пистолет дрогнул в ней. С колокольни этой можно было всей бригадой вести огонь. Рассредоточиться – остров во все стороны видать. Им, стрелкам-обрубкам, лишь слегка пригнуться.
Внизу вдарили марш, белой кавычкой на брусчатке вертелись санитарки. Захотелось разбить эту пару, выпрямиться во весь рост, сапогом о сапог прищелкнуть, прижать одну к груди, кружить. Ладонью теплую спину мять.