— Там, говорят, американские горки лучше, чем в Госнардоме. Ну ладно, еще успеем покататься.
В Румянцевском сквере мы довольно часто бывали (пока зима не занесла его снегом). Уж очень удобно он был расположен между Академией художеств и университетом.
Вообще же в последние дни августа и в сентябре мы много успели посмотреть в Ленинграде и в его великолепных окрестностях.
О чем мы говорили? Помню, настроение у нас было задумчивое. Мы знали, конечно, что в Европе идет война, знали, что наши войска вошли в разгромленную Гитлером Польшу и, заняв Западную Белоруссию и Западную Украину, встали на новой границе нос к носу с разбухшей Германией. Хорошо это было или плохо? Не хотелось об этом думать.
С детских лет мы привыкли ненавидеть фашизм. Мы сочувствовали абиссинцам в их неравной борьбе с итальянскими фашистами. Нашей болью была Испания, растерзанная Франко с помощью Гитлера и Муссолини. Советско-германский пакт внес сумятицу в наши неопытные души. Конечно, он спасает нас от войны, этот странный пакт, но, честно говоря, противно было видеть на газетных полосах улыбку Риббентропа рядом с всегда насупленной физиономией Молотова.
Помню, как поразила меня одна журнальная статья. Осенью 1914 года английские корабли потопили в Индийском океане германский рейдер «Эмден». И вот наш журнал — теперь уж не помню, какой именно, — решил отметить двадцать пятую годовщину этого не самого примечательного события Первой мировой войны. В статье сочувственно описывалась борьба храбрых германских моряков с коварными англичанами. Вполне можно было поверить, что немцы дрались храбро. Но я подумал: а если бы у нас был пакт не с Германией, а с Англией? Тот же автор, вероятно, с тем же пафосом написал бы, как доблестно сражались английские моряки с немецкими извергами. Ну, разве можно так — приспосабливать историю к конъюнктуре?
Нет уж. История есть история. А фашизм есть фашизм.
Закрою глаза — и вижу, как мы с Лидой идем, взявшись за руки, по красноватым дорожкам Павловского парка, и опавшие желтые листья шуршат под нашими ногами, — и ничего-то мы не знаем, не можем знать, какие тяжкие испытания и невзгоды обрушатся на нас в ближайшем будущем.
В ту ленинградскую зиму на меня очень повлияла резкая перемена образа жизни. Мы оказались бездомными — ты в своем общежитии, я в своем, — нам негде было уединиться. А зимой ударили нешуточные морозы, у меня дух захватывало, и очень мерзли ноги в туфлях и галошах. (По совету Максимова я обертывал ноги газетой и натягивал поверх носки.)
Однако дело не только в морозе. Мы были, если можно так выразиться, «сделаны книгами». Но вычитанные из книг представления о жизни — с их идеальными героями, с непременной победой добра над злом — имели весьма малое отношение к жизни действительной. Ну да, мы были, как это ни смешно теперь звучит, идеалистами.
При всем том отчетливо помню главное свое стремление той поры — стремление
Было интересно учиться. Мы углублялись в первобытные времена, к ритуальным наскальным рисункам, положившим начало изобразительному искусству. Древнеегипетские фрески раскрывали перед нами «царство огненного Ра», возникшее много тысячелетий тому назад в плодородной долине Нила. Мир богов и героев представал в классическом искусстве Древней Греции. Все это было прекрасно. Но — мне предстояла армия.
По новому, недавно вышедшему Закону о всеобщей воинской обязанности все юноши, достигшие 18 лет, в том числе и студенты начальных курсов, призывались в армию. В октябре, вскоре после начала занятий в академии, первокурсники из нашей группы стали уходить, один за другим, на военную службу. Мне еще не было восемнадцати, таким образом, я получил отсрочку на целый год.
По утрам в общежитии кипел «титан». Я наскоро выпивал кружку горячего чая (а если кончался чай, то просто кипятку), заедая батоном за рупь-сорок пять с плавленым сырком. И бежал по набережной, сквозь утренний туман, мимо розового камня-памятника, извещавшего, что здесь в 1917-м стояла на Неве «Аврора», произведшая исторический выстрел, — бежал по мосту Лейтенанта Шмидта на ту сторону, на Васильевский остров — и вот она, моя академия, ее холодные коридоры. Недаром же аббревиатуру ВАХ — Всероссийскую академию художеств — наши шутники расшифровывали как Вечно Адский Холод.
Профессор Гущин читал «Введение в искусствознание». Тощий, кожа да кости, он беспрерывно курил. Говорили, что он болен «грудной жабой». Затягиваясь папиросным дымом, покашливая, он прохаживался взад-вперед и негромко объяснял нам, откуда есть-пошло искусство и как следует его понимать. Он на память цитировал Маркса, Гегеля и Лессинга, требовал, чтобы мы без промедления прочитали диссертацию Чернышевского «Эстетические отношения искусства к действительности» и труд Плеханова «Письма без адреса».