— А вот посмотрите! — продолжает она.—Это его, тоже привезенная с родины, простенькая тетрадочка. Все бумаги в Прагу отправил, а эту тетрадку оставил. Его рукой были в ней исписаны лишь несколько первых страниц.
Вчитываемся в кричащие строки —и у нас стынет кровь. Почерк тот же, то же отчаяние: «Лето мое, лето короткое, отплясавшее, отплакавшее!»
И уже как стресс, галлюцинация:
«Боже мой праведный, помоги же мне. Почему уроды-черти пляшут на моей голове, побелевшей от пережитого?! Уйми их, боже! Они отплясывают на моей голове, опьянев от моей крови. Ее уже мало, мало осталось — и я слабею. Хоть малость продли мое лето, дай побыть на родной Владимирской, на моей Голгофе, помолиться на святых седых берегах Днепра!
Вся моя прошлая жизнь, все мое прошлое — это тени, призраки на стене, переплетение, уродство. Куски жизни... Не-удавшейся? Вера ведь меня разыскала, звала: приезжай хоть помирать дома.
Поздно. Дудки! Чужбина высосала мою кровь, пускай чужбина и подавится моими костями...
Листок, оторвавшийся от кроны...
Напишите на моей могиле: «Прошу не считать, что я лежу рядом с этой белогвардейской рванью...» И еще — стихи моего друга.
Строчек немного, а длиной они во всю его жизнь — страдальческую, в хождениях по заблуждениям, мукам, но с душой чистой перед самим богом, если он только есть. А люди?
Среди них найдутся черти, отплясывающие там, где чужая боль, чужое горе.
Не стал Захарыч Константином Захаровичем. Не стал.
Жизнь бесконечна, хотя для каждого она, говоря пушкинскими словами, и быстротекущая. Бесконечны и опыты ее. Нам не приходилось заглядывать еще во многие, многие тетрадки — в косую линейку, в клетку и иные, оставленные теми, кто потерял Родину, кто покоится сейчас на кладбищах Детройта, Калифорнии, Балтимора, Вашингтона, Северной Каролины, Дакоты, Монреаля, Торонто, Лондона, Манчестера, Парижа, Сан-Пауло. По всему миру разбросаны кладбища безродно ушедших... Заглядывай не заглядывай, читай не читай, а в каждой строчке — огромная книга о печалях, трагедии людей, испивших по разным причинам на чужбине полынную чашу мучительного умирания.
В каждой могиле — своя тайна горькой жизни, есть, однако, и одна общая, главная «тайна»: кто теряет родину, тот теряет и себя, свое гражданское и человеческое продолжение, кто теряет любовь и верность, для того все в мире пусто, бессмысленно — вроде бы есть земля и небо, дороги, улицы, дома, а идти некуда и незачем...
ПОСЛЕСЛОВИЕ К РОМАНУ
Выходило так, что житейские дороги в один и тот же год приводили нас (то ли вдвоем, то ли порознь) в разные точки планеты, и нередко в точки, расположенные по обеим сторонам океана: скажем, американский континент и наш приполярный край.
Так было и в тот раз, когда мы завершали работу над этой книгой. Далеко от дома, в международном порту Гандер, затерявшемся в Атлантическом океане, где мы ждали погоду и рейсовый самолет на Москву, встретили земляка, который и сообщил: одному, мол, из вас предстоит новая командировка, теперь уже в другой конец океана, к давним знакомым — строителям Сибири; другому (мы знали об этом раньше) — в самый центр Европы, в Прагу.
Мы летели над бесконечными водами Атлантики, и думалось о многом. Вспоминались дискуссии по проблемам сотрудничества между народами в одном из комитетов Генеральной Ассамблеи ООН.
— Вы обратили внимание,—сказала молодая учительница из Африки,—что герб, который мы видим перед собой в зале пленарных заседаний, главном зале ООН, что этот герб голубой? Вам не кажется, что он похож на кабину огромного космического корабля? Посмотрите: стены идут ввысь конусообразно, а окна напоминают иллюминаторы, за которыми бушует неспокойный мир...
И если продолжить эту мысль, то можно представить, что пять миллиардов землян вроде бы собрались в одном корабле.