Клавдии Павловне вдруг показалось, что она участвует в веселой, беззаботной ребячьей игре, в которой и вокзал, и эшелон, и сами люди с букетами, рюкзаками и чемоданами — все ненастоящее, придуманное на один час, самое большее на один день. Наверное, именно поэтому у нее еще не навернулись слезы, как у некоторых матерей и даже отцов, и она вообще вела себя, внешне по крайней мере, так, что ничем не смутила дочери до самой последней минуты.
Тихо постояла в сторонке, пока дочка искала свое место в вагоне. Потом они несколько раз прошлись вдоль состава, смешно взявшись за руки, как на школьной экскурсии.
Потом Маша разревелась вдруг на глазах у всей толпы, и кто-то незнакомым хриплым голосом прокричал из окна вагона на весь перрон:
— Русакова-а!
Маша сделала вид, что не услышала, и только покосилась на большой, неуклюжий и, видно, тяжелый сверток, который мать все время перекладывала с одной руки на другую.
— Не волнуйся, это не бутерброды. Ну мало ли куда вас еще судьба забросит!..
— Мы же договорились, мам…
— Ну ладно, ладно, пусть будет по-твоему. — Мать еще раз перехватила уползающий из-под локтя сверток. — Не ссориться же из-за пустяков перед самым отъездом.
В этот момент по перрону покатилась команда:
— По коням!..
Маша неловко обняла мать, поцеловала в щеку и скрылась в проеме вагонной двери.
Клавдия Павловна не раздумывая шагнула к стоявшему на подножке проводнику, протянула ему сверток:
— Маше, прошу вас! Маше Русаковой…
Проводник понимающе кивнул. Через мгновение взволнованное лицо девушки возникло в глубине крайнего окна.
Уже вечером проводник, обошедший весь состав, отыскал Машу, перекочевавшую к однокурсникам, в другой конец поезда.
— Это не мне! — увидев знакомый сверток, решительно заявила она.
— Тебе, тебе! Я всех Маш обошел, кроме тебя, ни одной не осталось.
Весь вагон стал свидетелем этой сцены. Нашелся опять один остряк, не сдержался:
— Русаковой от мамы посылка!
Маша всю ночь не могла уснуть, а под утро дала себе клятву: «Сколько бы мне ни пришлось пробыть вдали от дома, сверток не распакую ни при каких обстоятельствах, из принципа. Не маленькая ведь!»
Скоро Клавдия Павловна начала получать письма, в которых дочка во всех подробностях восторженно описывала, как прекрасно их встретили и устроили, как хорошо, отлично даже, им всем живется, как вкусно и сытно кормят, какой повсюду комфорт, какая вокруг красота. Даже для ночной тишины в степи нашлись краски, хотя Маша в школе не умела написать сочинения на тему «Как ты провела лето?». А тут такое пришло вдохновение, что она сама по нескольку раз перечитывала свои письма перед отправкой, сама начинала искренне верить во все, о чем рассказывала матери. Недоваренная каша казалась ей вкуснейшим лакомством в мире, и чай без сахара был слаще любого нектара, и плоский блинчик тюфяка согревал лучше самой пышной перины из пуха. А когда от тяжелой работы нестерпимо болели руки и ноги и не было сил утром даже прибраться в палатке, Маша думала: «Совсем как после тренировки в Сокольниках». И в Москву шло новое послание — о том, как много дала закалка спортом, какая мамка умница, что в свое время устроила ее в группу теннисистов и настояла, чтоб не пропустила ни одного занятия, и дома, когда позволяло время, сама проверяла, как натянуты струны на ракетке и не пора ли заводить новую — на тринадцать унций, а еще лучше — на тринадцать и три четверти…
Мать читала, верила и не верила. Рассуждала сама с собой: «Если правда все это, хорошо, если типичная показуха ребячья, тоже в общем не худо, — значит, растет человек».
Клавдия Павловна вспоминала, как сама была великой сочинительницей, когда надо было успокоить родителей, и задумчиво улыбалась, читая очередное письмо с целины. Иногда прибегала к соседям:
— От Маши! Смотрите, у нее даже почерк меняется!
Она готова была прочитать вслух все, от первой до последней строки, но никогда этого не делала, хотя всем в квартире хотелось из первоисточника узнать, как же в самом деле живется их всеобщей любимице, как ей дышится в далекой, ветрами продутой степи.
Клавдия Павловна показывала только конверты, на которых косо, но твердо стояли слова, выведенные вроде бы уже не Машиной, повзрослевшей чьей-то рукой.
Клавдия Павловна замечала даже и такую ускользавшую от всех подробность: московский, адрес дочка писала чуть мягче, чуть мельче, обратный — крупнее, почти печатными буквами. И уже одно это бесконечно много говорило материнскому сердцу.
Маша гордилась своим новым положением. Здесь, на целине, она ощутила вдруг в себе силу, воочию увидела, как любые, самые трудные, обстоятельства отступают перед человеком, если он не трус и не нытик. И не мамина дочка. Нет, нет, этих слов она не говорила себе. Ни разу с тех пор, как они расстались. Больше того — Маше хотелось, чтоб мать приехала, взяв хотя бы самый короткий отпуск. Пусть хоть сто человек тогда кричат: «Русакова! К тебе мама пожаловала!»