«Как ни крути, Зимовец, как ни верти, это тот же госпиталь, — писал Слободкин записку другу, пришедшему его проведать. — Госпиталь, да еще со строгим карантином. Ты теперь видишь, как мне „везет“? По пятам медицина преследует. За махорку спасибо. Чувствую себя хорошо, но вставать не дают. И вообще режим. Как там у вас? У меня к тебе просьба: будет время — сбегай на почту. Вот-вот должно быть письмо от мамы. А про свое обещание помнишь?»
Зимовец читал и глазам не верил. Нянька уже успела сообщить ему, что у Слободкина кроме контузии и обморожения крупозное воспаление легких с высокой температурой. Но таким спокойствием веяло от каракулей друга, что не на шутку переволновавшийся за эти дни Зимовец и сам пришел в душевное равновесие. Он писал в ответ:
«В цехе порядок. Стекла вмазаны. (Это означало, что морозилка отремонтирована). Главным по „минусу“ назначен я. (Это место в расшифровке тоже не нуждалось.) О письме уже справлялся — пока нету. А про „обещанное“ забыл, конечно, в тот же день». (В этих словах у Зимовца прорвалась обида. Он хотел написать, что всегда и все свои обещания выполняет, только надо, дескать, иметь терпение, но растолковывать и без того ясные вещи не стал.)
Заканчивалась записка обнадеживающе: «Привет от всех курящих и особенно от некурящих!» Эти слова Слободкин должен был прочитать так: «Махорка будет еще!» Именно так он и прочел. «Жалко, что не увидел Зимовца, его противной рожи. Про Ину помнит, оказывается, даже разбурчался, узнав, что могу о нем подумать, будто способен забыть главное».
У Слободкина в самом деле появилась надежда отыскать Ину, получить от нее весточку. В последние дни, после того разговора с Зимовцом, он все чаще думал: «А вдруг она где-то здесь, в одной из деревушек, затерявшихся на заснеженных берегах Волги…»
А сегодня ему даже пришла фантазия… написать Ине письмо. Он и сам не понял, как это получилось, но карандаш уже бежал по бумаге.
«Инкин, милая моя! А что ты обо мне подумаешь, если я сейчас сяду и напишу тебе письмо? Рехнулся? Спятил Серега твой, да? Война разъединила, растащила нас в первый же день. То ли рядом ты, то ли на другом конце земли. Адресов друг друга не знаем, а я достаю тетрадку в косую линеечку (ту самую, помнишь?) и пишу первую строчку, от которой у меня всегда сердце сжималось, даже тогда, в Песковичах, а теперь и подавно дрожь пробирает. Но я все-таки вывожу именно эти слова: Инкин, милая! Соскучился, исскучался до такой степени, что нет никаких сил больше терпеть и ждать. Были силы — позавчера были, вчера, точно помню, сегодня даже с утра плескались остатки на донышке, но сейчас, вот в эту самую минуту, кончились, отплескались до последней капельки. Все. Веришь? Верь и не верь. Солдат я, Инкин. Обыкновенный, парашютный, лесной, болотный солдат. А раз так, не верь мне насчет силенок. Про энзе говорил тебе? Говорил. Неприкосновенный запас, по уставу. Загашник, по-нашему. Так вот, знай, что бы ни случилось, сколько бы еще нас война ни мучила, ни растаскивала, терпения у меня хватит. Кончится одно — пороюсь, другое сыщу, кончится еще раз — опять пошурую и снова при ней, при силе. Так что ты обо мне, Инкин, не беспокойся, выдюжу разлуку, одолею. О себе думай. Есть ли в тебе этот энзе? Хватит ли в нем горючего? Что за вопрос, скажешь? Прости, если обидел. Не так и не то совсем хотел написать, карандаш сам выводит какую-то чепуховину. Просто я давно тебе не писал, отвык от тебя. Не обращай внимания на мою болтовню. Ты не слова слушай, к сердцу прислушивайся. Слышишь, как стучит? Барабанит просто! Вот это дробь! Я с такой дробью встаю и ложусь. Зимовец иногда спрашивает, что это во мне так колотится, а ты даже и не знаешь, кто такой Зимовец, да? Расскажу при встрече. Только бы она состоялась. Обо всем расскажу. О том, как дрался с фашистами. О Зимовце. О заводе. О Волге, о том, как письма писал тебе с ее заснеженных берегов и не знал, куда и как отправить».
Слободкин закрыл глаза и отчетливо представил себе — идет Ина в валенках по сугробу за вязанкой дров. Обязательно в валенках и непременно за дровами. Так хотелось ему. Пусть тепло ей будет, пусть все хорошо в ее доме. Пускай ласковая, добрая старуха — только ласковая и только добрая! — кличет ее по утрам: «Ин, а Ин! Вставай, будем печку топить». Прежде чем встать, Ина спрашивает бабку: «Письма так все и нет?» А этого Слободкин хотел пуще всего на свете. Чтоб непременно про письмо каждый день спрашивала. Чтоб с этого вопроса начинался каждый ее день. И чтоб на вопрос был ответ: «Нету пока, дочка». Что ей стоит, старой, словечко «пока» ввернуть где следует? Такое нужное, необходимое, без которого трудно, невозможно жить на свете, когда любишь и ждешь. Вот Зимовец сказал же это «пока». Сказал про письмо от матери. Но и про Ину, конечно, есть у него в запасе. «В следующий раз не выдержит Зимовец, сам о ней заведет разговор, напоминать больше не буду».
Но в следующий свой приход Зимовец был совсем краток: