С последним, казалось бы, заминки быть не могло: девкам Ефим нравился. Он не был красив, ни капли смазливости не находилось в этом жёстком, тёмном от загара лице, всегда словно расколотом неприятной ухмылкой. Но когда он появлялся на сельских посиделках, девки начинали переглядываться, хихикать, толкать друг дружку под бока и воодушевлённо шептаться. Добрая половина всех выдумок и проказ на селе принадлежала Ефиму. За ним ватагой ходили все парни деревни, и Ефим с лёгкостью подбивал их на самые головокружительные забавы. То орда парней завалит двери какой-нибудь избы в селе дровами из поленницы, а потом Ефим влезает на крышу и льёт в трубу воду: хату наполняет дым, хозяева носятся по ней с руганью и воплями, не зная, как выбраться, а во дворе гогочут парни. То на посиделках, играя с девушками в «барина и кухарку», Ефим изображает барина и своими щипками и объятьями доведёт несчастную «кухарку» до слёз. То в зимнюю ночь парни поснимают ворота сразу с нескольких изб, выволокут их на середину деревни и со всем старанием обольют водой – так, что наутро ворота, схваченные крепким и толстым льдом, невозможно и расцепить. А то ещё дадут в руки пьяному мужику на улице горшок с навозом и скажут, что это штоф водки «для сугреву» или разденут того же пьяного до исподнего и втолкнут в избу, где прядут и поют девки. Прокоп, узнав о подобных забавах, ругался немилосердно, драл сына и вожжами, и кнутом, но Ефиму всё было как с гуся вода.
– Ништо, мы тут тоже не из-под печки на тараканах выехавши! – обиженно сказала маленькая и веснушчатая хохотушка Танька Фролова. – И без этих обалдуев дело себе сыщем! Давайте вот хоть сказки сказывать!
Танька ещё не договорила, – а взгляды всех девушек уже обратились на Устинью Шадрину. Та сидела под самой лучиной, быстро работая спицами, из-под которых, дрожа, выползал серый нитяной чулок, а рядом, поджав босые ноги под рубашонки, сидели две её сестрёнки с худыми, большеглазыми от бескормицы лицами. Почувствовав, что на неё все смотрят, пятнадцатилетняя Устя подняла глаза – серые, сердитые, мрачно блеснувшие из-под нахмуренных бровей, – и, ничего не сказав, ещё ниже склонилась над работой.
– Гляньте, девки, как у Устьки-то глаза меняются! – с завистью протянула Акулина. – Когда добра – так сини, а как осерчает – сейчас серые, как льдышка! Устька, как ты это делаешь-то?
– Никак не делаю, дура… Само выходит, – огрызнулась Устя, сердито шаря вокруг себя в поисках укатившегося клубка.
– Ну да! Как же! Само! Нет, это ты, верно, какую-то тайность знаешь, тебя бабка выучила! Расскажи, а?
– Да пропадите вы, окаянные, навовсе! – рассвирепела Устя, вскакивая. – Сиди тут с вами, как гвоздь в стене, дурь вашу слушай! Ну вас к богу, а я до дому! Апроська, Дунька, вставайте, идём!
Но Устиньины сестрёнки, которым хотелось пряников и орехов, а идти домой по морозу через всё село вовсе не хотелось, дружно заревели. Завизжали и девушки, бросившись к Усте и со смехом удерживая её:
– Да что ж ты, вот ведь дура какая, уж и разобиделась! Пошто тут обижаться-то? Сиди, не вскакивай, вот и клубки твои! Девки, девки, покланяйтесь нашей Устинье Даниловне, чтоб своей милостью нас, грешных, не оставила!
– Тьфу, прости меня господь! – только и сказала Устя, когда хохочущие девушки принялись бить перед ней земные поклоны. – Охота страмиться, так и на здоровье!
– А сказку скажешь нам?
– Скажу, – неохотно согласилась она. – Покамест парней нет.
– А их пошто ж не осчастливишь?
– Чести много будет, – усмехнулась Устя, усаживаясь на прежнее место и мельком взглянув в окно, под которым в квадрате падающего из избы света искрился и ясно голубел снег. Сердитый блеск из её глаз пропал, недевичьи суровые черты смягчились. Девушки притихли, усевшись рядом. Кто-то чуть слышно попросил:
– Только, Устюшка, страшную!
– Страшную вам… – жёстко усмехнулась Устя, подцепляя спицей ускользнувшую петлю. – Уж, поди, не страшней жисти нашей выйдет…
К пятнадцати годам внучка Шадрихи выровнялась в угловатую, высокую, очень сильную девку с крепкими, как у парня, плечами. Её худое и бледное от вечного недоедания лицо с резкими впадинами под скулами казалось бы некрасивым, если бы не большие задумчивые глаза – не то синие, не то холодно-серые, они меняли свой цвет от малейшей смены Устиного настроения.
«Устькин глаз подмёрз – жди беды! – шутили деревенские. – Видит бог, её в зыбке кикимора подменила: Агафьиного младенца прибрала, а свою игошу[8]
разноглазую подсунула! Они, почитай, в самом лесу живут, к Шадрихе эти кикиморы, как на посиделки, шастают! Устька с бабкой потому и в лесу по неделям пропадают, ничего не боятся!»