— Ладно, смейся… Это песня о том, как ушел в море молодой человек на хрупкой лодке. Любимая девушка махала ему с песчаной косы рукой. Они любили друг друга. И пока любовь жила, она, как парус, несла по волнам лодку. А как только любви не стало, лодка потеряла ход и сто бед нежданно-негаданно встали на пути ее. Да… Когда любовь и человек… Не, не так… Когда любишь людей, тогда твоя жизнь кажется их частицей и ты ее можешь им отдать. Верно я думаю?
— Да.
— Ладно…
Они замолчали. Плескалось море о берег. Похрустывали камни, сдвинутые волной. Тусклое небо низко жалось к воде. В воздухе, всюду вокруг был рассеян пепельный печальный полусвет.
Как не хватало этой земле резкости переходов от дня к ночи, от ночи — к дню. Может, это и вызывало у Егора меланхолию? Или ослабла пружина где-то внутри его, когда все, что надо было, сделано? Или что-то еще? Может, все-таки Нина? «Не мели глупостей», — одернул он себя.
И он запел тоненько, слабеньким тенорком:
Эйнар, вначале с усмешкой взглянувший на Егора, ища шутку в этой его песне, вскоре понял, что тот вовсе не шутит, что у Егора именно такой голос — слабенький, но чистый и проникновенный, что он весь в этой песне, энергичный и в то же время застенчивый, открытый и скрытный. И Эйнар стал слушать. Он впервые встретился с этой песней, впервые слышал незамысловатые слова, полные какого-то внутреннего напряжения, даже трагизма. Как бывает в народной песне, Эйнар это знал по песням эстонцев, порой даже наивное слово несет такую нагрузку, какой было бы за глаза иному нынешнему стихотворению ростом с длинного Германа.
Пел Егор тихо, почти не слышно, весь уйдя в себя. Но странно, что и берег, и море, и лес позади них — все было во власти этой грустной человеческой жалобы.
Вот ведь надо же… Всего-то-навсего потеряла колечко, а сколько бед вслед за этим пришло. Только подумать: потеряна любовь, и плачь не плачь, ничего уже нельзя поделать.
«Запомню песню, спою Мари», — подумал Эйнар, нащупывая рукой бутылку среди камней. Его опять покачивало, точно на палубе в небольшой шторм.
Бутылка лежала на боку…
15
«Здравствуй, мое солнышко! Тере, Мустамяэ!»
До часа связи еще было время, и Нина поехала домой, на Мустамяэ. Рядом с домом песчаный, похожий на пляж, плес, а там, в низинке, где, может быть, в какие-то далекие-далекие века текла речка — уж очень похожи скаты на берега, в сторожком недобром ожидании стоял сосновый лес. Город наступал на окраины, вот и строжился лес, готовый вступить в схватку с людьми, если они захотели бы посягнуть на его и без того скромные владения.
Но на лес никто не покушался. На него просто глядели по утрам из окон новых домов. Вечером в нем прогуливались старики и влюбленные. И Нина с девочками, бывало, бродила там.
«Здравствуй, мой зеленый братец!»
Нине нравился свой район, хотя в нем явно не хватало моря. Море было бы в самый раз, никто, никогда от него не отказался бы.
На Мустамяэ она скучала по Раннамыйзе, где было море, на Раннамыйза — по Мустамяэ, где был ее дом. Но там и тут она скучала по Гренландскому морю, где в штормы и полярные ночи одиноко метался на якоре корабль Гуртового, большой, белый и добрый, как сказочный герой.
«Здравствуй, Гренландское море, художник Рокуэл Кент и жалкие пироги алеутов!»
Нина вышла из автобуса, оглядела новенькие из разноцветных панелей дома Мустамяэ, золотистый плес между линий застройки и лесом и подумала, что это, должно быть, мадера возбудила ее и заставила забыть все горести дня, неудачные попытки хоть что-то наладить в наркологическом кабинете поликлиники. Главный врач старый Густав Илус, как верный старый Тоомас, молчаливо переносит ее неудачи, одну за другой, одну за другой.
Ну, что она может поделать, если те, у кого она должна была выправлять речь, так плохо говорят по-русски, а она, при всем старании, с трудом произносит сотню-две эстонских слов. Да разве ее варварское произношение дает ей право заниматься хотя бы логопедией?
Неудачи и еще тоска.
Тосковать ей приходилось не только по Гренландскому морю, а и по Лохусалу, где в пионерском лагере живут ее девочки Вера и Марена Астафьевы. Тоскуя по девочкам, она, сама не зная почему, жалела их, все время жалела и при встрече все они трое какую-то минуту плакали, обнявшись. Может, потому было так, что она чувствовала перед ними вину — девочки росли без родного отца. И только она была в этом повинна. Тосковала она и по далекому, милому с детства Таганрогу, где у бабушки, в старом казацком курене живет ее сын Аскольд Гуртовой. В семье его звали Гуртовой-Младший. Так нравилось мужу, так нравилось всем.